Письмо Хмуро встретили меня в палате. Оплывала на столе свеча. Человек метался на кровати, что-то исступленное крича. Я из стиснутой руки солдата осторожно вынула сама неприглядный, серый и помятый листик деревенского письма. Там, в письме, рукою неумелой по-печатному писала мать, что жива, а хата погорела и вестей от брата не слыхать. Что немало горя повидали, что невзгодам не было конца, что жену с ребенком расстреляли, уходя, у самого крыльца. Побледневший, тихий и суровый в голубые мартовские дни он ушел в своей шинели новой, затянув скрипучие ремни. В коридоре хрустнул пол дощатый, дверь внизу захлопнулась, звеня. Человек, не знающий пощады, шел вперед, на линию огня. Шел он, плечи крепкие сутуля, нес он ношу – ненависть свою. Только бы его шальная пуля не задела где-нибудь в бою… Только не рванулась бы граната, бомба не провыла на пути, потому что ненависть солдату нужно до Берлина донести! В Кудинове Небо чисто, зелено и строго. В закопченном тающем снегу танками изрытая дорога медленно свивается в дугу. Где-то на лиловом горизонте низкий дом, запорошенный сад… Ты подумай только: как о фронте, о деревне этой говорят, – где в то лето солнечные слитки падали в смолистый полумрак, где у сделанной тобой калитки как-то утром распустился мак. Где ночами, за белесой пряжей, ухала унылая сова, где у маленькой девчурки нашей складывались первые слова. Как душе ни трудно и ни тяжко, все равно забыть я не могу шелковую мокрую ромашку, девочку на солнечном лугу. Как теперь там странно, незнакомо, каждый куст на прежний не похож, как, наверное, страшна у дома пулемета бешеная дрожь. Как, наверное, угрюм и мрачен, слыша дальний, все растущий вой, у калитки старой нашей дачи, стиснув зубы, ходит часовой. Ночная тревога Знакомый, ненавистный визг… Как он в ночи тягуч и режущ! И, значит, – снова надо вниз, в неведенье бомбоубежищ. И снова поиски ключа, и дверь с задвижкою тугою, и снова тельце у плеча, обмякшее и дорогое. Как на́зло, лестница крута, – скользят по сбитым плитам ноги; и вот навстречу, на пороге – бормочущая темнота. Здесь времени потерян счет, пространство здесь неощутимо, как будто жизнь, не глядя, мимо своей дорогою течет. Горячий мрак, и бормотанье вполголоса. И только раз до корня вздрагивает зданье, и кто-то шепотом: «Не в нас». И вдруг неясно голубой квадрат в углу, на месте двери: «Тревога кончилась. Отбой!» Мы голосу не сразу верим. Но лестница выводит в сад, а сад омыт зеленым светом, и пахнет резедой и летом, как до войны, как год назад. Идут на дно аэростаты, покачиваясь в синеве. И шумно ссорятся ребята, ища осколки по примятой, белесой утренней траве. Птица
Бои ушли. Завесой плотной плывут туманы вслед врагам, и снега чистые полотна расстелены по берегам. И слышно: птица птицу кличет, тревожа утреннюю стынь. И бесприютен голос птичий среди обугленных пустынь. Он бьется, жалобный и тонкий, о синеву речного льда, как будто мать зовет ребенка, потерянного навсегда. Кружит он в скованном просторе, звеня немыслимой тоской, как будто человечье горе осталось плакать над рекой. Городок Не прозвучит ни слово, ни гудок в развалинах, задохшихся от дыма. Лежит убитый русский городок, и кажется – ничто непоправимо. Еще в тревожном зареве закат и различимы голоса орудий, а в городок уже приходят люди. Из горсти пьют, на дне воронки спят. И снова дым. Но дым уже другой – теперь он пахнет теплотой и пищей. И первый сруб, как первый лист тугой, из черного выходит корневища. И медленная светлая смола, как слезы встречи, катится по стенам. И верят люди: жизнь благословенна, как бы она сурова ни была! Беженец Он из теплушки на траву горячую по-стариковски спрыгнул тяжело. В косых лучах столбы вдали маячили, и все в степи жужжало и цвело. Внезапная прохлада наплывала, вода журчала в чаще ивняка, и эту воду пили у привала и брали в чайник вместо кипятка. Старик лежал, глазами безучастными следя за колыханьем колоска. Десятками травинок опоясанный, зеленый мир качался у виска. Июльский воздух, раскаленный, зримый, над степью тек. Старик лежал на дне. Все, не касаясь, проходило мимо. Он жил все там – в своем последнем дне. Такое же вот солнце заходящее, бормочущего сада забытье, мычанье стада и в кустах блестящее днестровское тяжелое литье. От памяти нам никуда не деться, не выжечь в мыслях прошлого огнем, но если лучше в прошлое вглядеться, увидеть можно будущее в нем. |