Хирург Порой он был ворчливым оттого, что полшага до старости осталось. Что, верно, часто мучила его нелегкая военная усталость. Но молодой и беспокойный жар его хранил от мыслей одиноких – он столько жизней бережно держал в своих ладонях, умных и широких. И не один, на белый стол ложась, когда терпеть и покоряться надо, узнал почти божественную власть спокойных рук и греющего взгляда. Вдыхал эфир, слабел и, наконец, спеша в лицо неясное вглядеться, припоминал, что, кажется, отец смотрел вот так когда-то в раннем детстве. А тот и в самом деле был отцом и не однажды с жадностью бессонной искал и ждал похожего лицом в молочном свете операционной. Своей тоски ничем не выдал он, никто не знает, как случилось это, – в какое утро был он извещен о смерти сына под Одессой где-то… Не в то ли утро, с ветром и пургой, когда, немного бледный и усталый, он паренька с раздробленной ногой сынком назвал, совсем не по уставу. Мать Она совсем немного опоздала, спеша с вокзала с пестрым узелком… Еще в распахнутые окна зала виднелось знамя с золотым древком, еще на лестнице лежала хвоя, и звук литавр, казалось, не погас… Она прошла с дрожащей головою, в глухом платке, надвинутом до глаз. Она прошла походкою незрячей, водя по стенам сморщенной рукой. И было страшно, что она не плачет, что взгляд такой горячий и сухой. Еще при входе где-то, у калитки, узнала, верно, обо всем она. Ей отдали нехитрые пожитки и славные сыновьи ордена. Потом старуха поднялась в палату, – мне до сих пор слышны ее шаги, – и молчаливо раздала солдатам домашние ржаные пироги. Музыка С утра в конторе щелкала на счетах, в очках, платком замотана до глаз. И было в ней от хмурой птицы что-то, и что-то в ней отпугивало нас. Мы очень мало знали друг о друге. Откуда в лазарете эта тень? Тревожной сводкой начинался день, росли морозы, подступали вьюги. Бывало, что усталость верх брала и согреваться становилось нечем. Но я ведь не об этом начала, я начала о женщине… Тот вечер был тише и угрюмее других. Почти стемнело. В коридоре где-то стеклянный звук разбился и затих. И показался на мгновенье светом. Рояль отвык. В углу закоченев, он весь скрипел и охал от натуги, но беспощадно старческие руки будили в нем отчаянье и гнев. И словно хрустнул, расколовшись, лед, и мраку нет на свете больше места – один порыв, один прямой полет, все на пути сжигающее presto. В очках, платком замотана до глаз, как будто бы с охрипшей вьюгой споря, она до ночи согревала нас в продрогшем лазаретном коридоре. …И, робко взяв пьянистку за плечо, не отводя от белых клавиш взгляда, старик казах проговорил: «Еще». Потом подумал и прибавил: «Надо». Кукла
Много нынче в памяти потухло, а живет безделица, пустяк: девочкой потерянная кукла на железных скрещенных путях. Над платформой пар от паровозов низко плыл, в равнину уходя… Теплый дождь шушукался в березах, но никто не замечал дождя. Эшелоны шли тогда к востоку, молча шли, без света и воды, полные внезапной и жестокой, горькой человеческой беды. Девочка кричала и просила и рвалась из материнских рук, – показалась ей такой красивой и желанной эта кукла вдруг. Но никто не подал ей игрушки, и толпа, к посадке торопясь, куклу затоптала у теплушки в жидкую струящуюся грязь. Маленькая смерти не поверит, и разлуки не поймет она… Так хоть этой крохотной потерей дотянулась до нее война. Некуда от странной мысли деться: это не игрушка, не пустяк, – это, может быть, обломок детства на железных скрещенных путях. «Я знаю – я клялась тогда…» Я знаю – я клялась тогда, что буду до конца верна, как ни тянулись бы года, как долго бы ни шла война. Что все – с тобою пополам, что ты один мне только люб, что я другому не отдам ни жарких слов, ни верных губ. С повязкой влажной и тугой в жару метался тот, другой. И я, дежурная сестра, над ним сидела до утра… Он руку женскую к груди тоскливо прижимал в бреду и все просил: «Не уходи». И я сказала: «Не уйду». А после, на пороге дня, губами холоднее льда, спросил он: «Любишь ли меня?» И я ему сказала: «Да». Я поклялась тебе тогда, – но я иначе не могла… Обоим я сказала «да» и никому не солгала. |