Вот только что ей надо сейчас? Неужели у нее нет ни капли сожаления, что так вышло? Неужели ее не пугает цена и последствия нашей ссоры, которая превратилась в какой-то стихийное бедствие? Судя по выражению ее глаз — нет, и она готова биться до последнего.
Гордеевская кровь — не водица. Вот только не каждый поступок моно оправдать этим. Далеко не каждый.
— А я сказал, никто из вас туда и шагу не ступит! Не поедете и всё! Надо будет — каждую из вас за косы с машины стяну, но в ожоговый вы с ним не поедете! — голос нового Бориса Олеговича громыхает над пустырем так, что если бы у меня не были забинтованы руки, я бы протерла ими глаза, чтобы убедиться, что это точно он, так отчитывает жену и дочь. — Хватит! Хватит беспредельничать! И слезы крокодиловы свои лить прекращайте — сначала чуть не сожгли живьём, теперь лечить ехать надумали!
— Да какое живьём, какое живьём, Боречка! Морок это, недоразумение! Сам знаешь, чьих рук дело, кто народ настропалил и попутал, кто вот такую насмешку над нашими благими намерениями устроил!
Боречка? В который раз мне кажется, что я ослышалась. На моей памяти Тамара Гордеевна никогда не называл мужа Боречкой. И вот теперь, стоило ему дать первый серьёзный отпор, как сразу прорезалось это неуместное подобострастие. Какие же дикие, странные порядки в этой семье, и как поздно я это поняла.
Видимо, все мое отвращение, которое я впервые чувствую так ярко, читается на лице, потому что Наташка, поймав мой взгляд, останавливается, и уперевшись руками в бока, яростно кричит:
— Что, довольна! Этого ты хотела, приблуда чертова! За этим ты вернулась из своей триждыблядской жизни? Красть наших детей? Рушить наши семьи? Ломать наши порядки, насмехаться над нами? Так будь ты проклята, Полька! Чтоб до самой смерти тебе покоя с нашим краденым счастьем не было! И после смерти не было! Чтоб ты мучилась и на этом свете, и на том, и всякий из наших, кто с тобой поведётся! Всех вас проклинаю, предатели! Всех проклинаю!
— Наташа, Наташа, что ж ты делаешь! — горестно заламывая руки, Тамара Гордеевна забывает даже о своём споре с мужем и хватает дочку за плечи, стараясь ее успокоить. — Не тех ты проклинаешь, и не так, еще и в такую ночь! В купальскую ночь почти, что ж ты делаешь, доча!
— Мне плохо… — говорю я, продолжая пятиться вглубь машины, надеясь, что вездесущая ассистентка меня услышит и даст какой-то препарат. Меня и в самом деле опять тошнит, а на языке появляется горьковатый, терпкий вкус — такой страх вызывает первобытная агрессия семьи Артура, их стихийность и порывистость, их странные ориентиры и ценности.
Как же я хочу уехать отсюда. Вот прямо сейчас. Сколько можно тянуть, пора, пора трогаться! Иначе они опять что-то придумают, чтобы нам помешать — люди с подобным мышлением легче всего превращаются в чокнутых фанатиков.
— Наталья! Бегом домой и хорош свой рот разевать, детей бы постыдилась! — тем временем продолжает разносить жену и дочь Борис Олегович. — А ты что смотришь?! Бери давай продукт своего воспитания и тащи отсюда, хоть на привязи! Она ж дурная сейчас, на все способна! Уводи её, немедленно! И держи под замком, если не хочешь, чтоб я пошёл и написал в милицию сама знаешь, про что! Ясно тебе?!
— Твоя правда… Так лучше будет. Пока так. Но не навсегда, Боря, этого я тебе пообещать не могу.
Боря? Твоя правда? Господи… Что творится, что слышат мои уши?
И следом до меня относится еще одна фраза, которая звучит не менее дико, чем предыдущие.
— А теперь уймись, уймись, Наташа. Ты и так уже натворила, наделала делов. Пойдём домой. Пойдём, не отмахивайся! Ты слышала, что отец сказал? Прекрати буянить! Надо слушаться…
И пока моя челюсть, медленно отвисая, так и остаётся открытой, Борис Олегович, подбегая к нашей неотложке, машет мне рукой чтоб подошла и тычет какую-то папку с бумагами.
— Полинка! Бегом сюда, слушай, что я скажу. И езжайте уже, езжайте из города, как бы никому тут опять шлея под хвост не попала… Смотри, это все нужные бумаги, какие мне сказали собрать. Тут копии документов — я и твои с рюкзака у Эмели достал, и Артуркины все. Так что всё должно быть на мази. Если что — там деньги еще, между паспортами лежат, заплатишь кому надо, ты в таком разбираешься…
— Борис Олегович, ну не надо!
— Надо! Надо, Полинка. Не время сейчас кокетничать. Делай, что говорят, тут нейшутеные дела, сама понимаешь, — и я не нахожу что возразить на это прямое и честное замечание. — Что еще… За дорогу я заплатил. Завтра приеду вас проведать, так что надолго не прощаемся.
— А сейчас вы не едете?
— Нет, Полинка, не берут меня лишним. Говорят, есть сопровождающая, она за всем посмотрит. Места только для санитаров и пострадавших. Да я… често… и не рискнул бы сегодня. Я вот приду домой — первым делом капель от сердца напьюсь… Не хочу, чтоб в дороге ещё меня откачивали, сама знаешь, пень старый… как расклеюсь, когда не надо… Подведу вас… Я завтра, своим ходом. Я доберусь, не волнуйся.
— Дядь Борь, — наполняясь так низко, как могу, я беру у него папку. — Никакой вы не старый пень. Эмелька правильно сказала — вы герой. Это вы нас спасли. Вы один не сбрендили посреди этого кошмара. Спасибо вам. Огромное спасибо.
— Да ладно тебе, Поля… — в каком бы грозном образе не предстал сегодня Борис Олегович, его сентиментальность и чувствительность никуда не делись. Вот и сейчас, растрогавшись от моих слов, он снова утирает слезу с глаз. — Разве ж это геройство? Столько лет терпеть этот бедлам, пока здоровьем сына не заплатил… Раньше надо было геройствовать, раньше.
— Пациенты, прошу вернуться в кабину реанимобиля! — звучит из передней части машины голос нашей сопровождающей. — Родственники, отходим на безопасное расстояние!
И, как по мановению волшебной палочки, по бокам от нас с Борисом Олеговичем появляются те самые безмолвные, но очень техничные санитары, и, взявшись за двери, сдвигают их вместе, чтобы закрыть салон и, наконец, тронуться.
— Всё самое главное, Борис Олегович, происходит вовремя! И если раньше не вышло, значит, не ваше геройство это было! А теперь — у вас есть свой подвиг и свои… спасённые! До свидания! До завтра! — кричу я уже в закрытую дверь, снаружи которой щёлкают какие-то замки и задвижки.
Вот и все. В кабине тут же меняется освещение — из яркого электрического, оно становится приглушенно масляным, и асситентка, развернувшись в своём кресле, снова напоминает мне:
— Присаживайтесь, пожалуйста.
На негнущихся ногах, неожиданно сильно волнуясь, я подхожу к каталке Артура и сажусь рядом на пол — на это я выпросила разрешения раньше.
— Поехали! — командует ассистентка в переговорное устройство, и мы плавно, почти незаметно, трогаемся с места.
То, что это не просто машина скорой, а реанимобиль, я понимаю только, когда, завороженная мягким ходом, вижу, как начинают меняться картинки за окном. Стремительно удаляющиеся огни в поле и тающий в темноте обгорелый скелет моего жилища, подсказывают мне — мы едем очень быстро.
Мы все-таки покидаем этот город.
— Артур… — шепчу я, глядя на него снизу вверх и положив руку на край закреплённой каталки. — У нас получилось. Хоть так, но получилось. Скажите, а он может меня слышать сейчас? — чуть повысив голос, обращаюсь к ассистентке, которая к этому времени тоже начинает казаться мне каким-то обученным медицинским андроидом.
— У него болевой шок, он предполагает реакции, — отвечает она протокольно вымуштрованным языком. — Степень средняя, не тяжёлая, за стуки должно пройти, работа ЦНС постепенно восстановится.
— И… что это значит? Я могу говорить с ним? Могу общаться?
— Конечно, можете. Только без стрессообразующих факторов. При их наличии время восстановления может увеличиться.
Так, ясно. В переводе на человеческий это значит — надо говорить Артуру приятные вещи, и тогда ему станет лучше. Не напрягать.
Пока думаю, с чего начать, продолжаю смотреть на его лицо — или мне кажется, или выражение его слегка изменилось, стало менее напряжённым. Ох, как же хочется дотронуться к нему, провести пальцем по горбинке на носу, по ямочке на подбородке и тонкому шраму над верхней губой — первому привету от безграничной любви его семейства. Сегодня к этому шраму прибавились и новые… Много новых. Рубцы от ожогов и стянутая обгоревшая кожа — это намного серьёзнее, чем тонкий шрам на лице, но… Если я и могу о чём-то жалеть, так только о том, что ему пришлось вынести эту боль. На мое восприятие это никак не влияет. Ни на йоту, ни капельки.