— Не кощунствуй, Джхутимес.
— Я почитаю богов! Когда почитать их считалось преступлением, я молился и Исиде, и Маат, и Тоту, я носил на груди древние амулеты, я всегда приносил им жертвы — если не вино и сосуды с благовониями, то хотя бы украдкой сорванные цветы. И только раз, Хоремхеб, только один раз я почувствовал, что земля пошатнулась и что на неё может обрушиться небо. Это была Кийа, моя Кийа, и теперь, когда она наслаждается блаженством в Аменти...
Я усмехнулся, но промолчал.
— Кто был я для неё? Я, Джхутимес, недостоин был стать тенью от тени её! Она знала любовь Эхнатона, она знала, что такое власть над всеми сердцами, и она снизошла ко мне, она разделила со мной ложе, она позволяла мне склоняться перед ней и служить ей, как богине. Она обещала, что выйдет за меня замуж, и если бы это случилось, уже не осталось бы на свете ничего, чего мог бы я желать. Она, жена Эхнатона, великого Эхнатона, согласилась стать моей женой...
— Джхутимес, Эхнатон был хилым и некрасивым, женоподобным. Эхнатон не был воином. Зачем же ты так низко ставишь себя?
— Он был великим фараоном, и он любил её великой любовью...
— Великой? Вряд ли, если изгнал её.
— Это враги!
— Какие? Ты знаешь сам, если человек любит, никакие враги не помешают его любви.
Джхутимес вздохнул и отпил большой глоток вина.
— Да, Хоремхеб, это так! Никто не заставил бы меня отказаться от Кийи, никто, даже родной отец! Я предпочёл бы смерть разлуке с нею...
— Ты опять говоришь, как писали в старых папирусах. Эхнатон не похвалил бы тебя за это.
— Эхнатон... Мой брат Эхнатон, который всегда, во всём был выше меня, и не только потому, что владел двойной короной. Он владел Кийей, любовь Кийи принадлежала ему...
— Успокойся. Кийа мало кого любила!
Он резко поднял голову, и я мгновенно превратил свою усмешку в печальную, как будто полную сострадания улыбку.
— Хоремхеб, бывали дни и ночи, когда я верил, что она любит меня. Когда она лежала в моих объятиях, когда шептала слова любви, я помнил всегда о том, что слова эти, быть может, обращены не к живому царевичу, а к мёртвому фараону.
Но когда она смотрела, улыбаясь, в мои глаза и говорила: «Джхутимес, не торопись, ещё не пришло время, но ведь я обещала тебе, что запечатлею твои речи в своём сердце!», я знал, что говорит она это мне, только мне... Ты понимаешь это, Хоремхеб?
«Безумец, — подумал я, — безумец... Она издевалась над тобой, она и не думала любить тебя, и ты был для неё тем же, что сотый по счёту мужчина для продажной женщины. Эхнатон платил ей щедро, ты же не мог дать ей ничего, ибо обыкновенное золото её уже не удовлетворяло. Безумец! Безумец! Но неужели ты пришёл ко мне только за тем, чтобы поговорить о своей Кийе, зная, что я не разделяю твоих чувств? Не за тем же! Но нужно дать ему выговориться, иначе я всё равно не узнаю истины...»
— Тебе не в чем винить себя, Джхутимес. Ты любил её, спас её, сделал для неё всё.
— Спас... — Он горько рассмеялся. — Спас! Я не смог защитить её, не смог даже узнать имя убийцы, а ведь я не пощадил бы первого друга, если бы он был причастен к её гибели, я мог бы...
— А если бы к её гибели был причастен первый человек в государстве? — тихо спросил я.
Он отшатнулся, и лицо его помертвело. Никогда в жизни не видел я выражения такого ужаса и одновременно ярости на человеческом лице, живом и как будто сразу похищенным у земных радостей, на лице знакомом и неизвестном. Рука его, вновь взявшая чашу, вздрогнула так сильно, что добрая четверть вина выплеснулась на стол.
— Фараон? Ты говоришь — фараон?!
Какая возможность отомстить за свои обиды была бы у меня, если бы я был врагом фараона! Направить ненавидящий взгляд и руку этого безумца, имеющего доступ даже в царскую опочивальню, на беззащитного человека, может быть, даже спящего, — и он сделал бы это, он поднял бы руку на своего кровного родственника и воспитанника. Но я не был врагом Тутанхамона, хотя и стал жертвой его гнева. Я смотрел на Джхутимеса, наблюдал за ним, не торопясь исправить его ошибку. Он выпрямился, словно плетью ударили его по спине между лопаток, он был страшен, он был потрясён. Мы сидели друг напротив друга, между нами было колеблющееся пламя светильника и пролитое вино, как кровь.
— Тутанхамон? Тутанхамон повелел отомстить Кийе? Когда мои глаза застлало безумием, когда мне показалось, что она вместе с Эйе замышляет недоброе против фараона, я ударил её, я чуть не убил её, я... О боги? Это невозможно, Хоремхеб!
Мне доставляло странное удовольствие смотреть на его страдания, и я не торопился, я продолжал пить вино, спокойный, невозмутимый. Я ждал, до чего ещё дойдёт этот безумец, сын митаннийской царевны.
— Он сказал, что прощает её, что разрешает ей уехать, и хотя он не дал согласия на мой брак с нею, он казался искренним, он... Лгал? Уже замышлял недоброе против Кийи? Мой мозг пылает, Хоремхеб! Лучше, в тысячу раз лучше носить песок в царстве Осириса, чем...
Он остановился, задыхаясь, и рука его потянулась к кинжалу, который он, садясь за стол, отстегнул от пояса и положил в стороне. Хотел ли он направить его в собственную грудь Или в грудь юноши-фараона, который сейчас, быть может, предавался утехам любви? Но тут моя рука легла на его руку. Спокойно и холодно смотрел я на безумца, которого свела с ума любовь, и дивился про себя, что он мог так долго жить мечтами об одной женщине.
— Джхутимес, тебе не кажется, что ты ведёшь слишком опасные речи? Ты угрожаешь фараону в присутствии правителя Дома Войны, безумствуешь, кипишь злобой, как ядовитая змея, а разве я сказал тебе, что это фараон отдал приказ убить Кийю?
— Ты сказал, Хоремхеб — первый человек в государстве!
— Кто же называет фараона человеком? Он бог, живой бог страны Кемет. Он сделал то, что сделал, простив и разрешив Кийе удалиться в дальние степаты. Я другого имел в виду, Джхутимес...
— Эйе?
Я не стал подтверждать высказанную им догадку словами, произнесённое принадлежало ему, только ему. Я даже головой не кивнул. Боги предоставили мне неожиданный случай отомстить Эйе, и я не собирался упускать его. И я поспешил добавить с лицемерным беспокойством:
— Но ты должен обещать мне, Джхутимес, что никому не скажешь о том, кто открыл тебе глаза. Кийа и сама рассказала тебе о том, что некие тайные дела связывали её с Эйе, правильно я тебя понял? Я лишь подтвердил это и сказал тебе, что в её гибели виновен не фараон. Помни, Джхутимес, что речь идёт о первом лице государства, о великом чати, о верховном жреце Амона-Ра. И если ты мог бы мстить человеку, то ты не вправе мстить отцу бога и советнику фараона. Да и кто говорит об ударе кинжалом? Посвяти в свою тайну его величество, ведь вы до сих пор остались друзьями...
Джхутимес тяжело дышал, опустив голову на грудь, дышал, как загнанный зверь. Да это так и было — любовь, страстная любовь к женщине, которая когда-то взлетела так высоко и потом поплатилась за свою дерзость, загнала его в ловушку, из которой он уже не мог выбраться, отдавая последние силы на эту бесплодную, безысходную борьбу. И хотя сам я в какой-то мере сделался жертвой своей страсти, мне было далеко до безумия Джхутимеса, и мысль о нагой Бенамут, лежащей в объятиях молодого фараона, не вызывала у меня безысходных вожделений. Разве мало было женщин в Мен-Нофере? Разве мало было их во всей Кемет, да и за её пределами тоже? С моей силой, моей внешностью и моим золотом я мог рассчитывать на большее, чем любовь царской наложницы, хотя бы она и принадлежала в настоящем Тутанхамону или в прошлом — великому Эхнатону.
— Говорю тебе ещё раз: ты возненавидел Эйе, и мне не за что любить его, но действовать в открытую ни тебе, ни мне нельзя. Попробуй действовать через фараона, расскажи ему о том, что тебе поведала Кийа, ибо теперь, когда её нет в живых, ничто не накладывает печати молчания на твои уста. Так ты сумеешь лучше отомстить ему...
Я не стал упоминать о немху, ибо Джхутимес был царской крови, и его не могли привлекать или огорчать заботы низкорождённых. Мне было достаточно того, что стрела направлена, что её наконечник смотрит в грудь Эйе, и ещё большую радость доставляло то, что я ощущал свою власть над этой стрелой. Захочу и ослаблю тетиву, захочу — сломаю стрелу и отброшу прочь, а если Эйе будет всерьёз угрожать мне, натяну тетиву до предела. И я похлопал по плечу царевича, который отныне стал игральной костью в моих руках.