Я не представлял, что в военное время может быть такой стол. Да и в мирное, признаться, тоже не очень представлял. Был кабанчик, для скорости испеченный не целиком, а жиликами. Были ковриги домашнего хлеба. Были колбасы белые и красные. Была молодая картошка в коровьем масле, жареные караси и бигос…
Где изыск, спросите вы?
…был окорок, нарезанный толстыми ломтями и все равно прозрачный и розовый, как девичье ушко. Был винегрет. Было густое красное терпкое вино. Были трое суток верхами по тылам врага, стычки и перестрелки, азарт и ожидание, ликование и опасность.
Что более изысканное можно предложить?
Уланы отваливались по одному. Некоторое время я был мучим мыслью, кого же поставить в дозор, но потом понял, что этим кем-то буду я сам, и успокоился. Трохин по обыкновению в четвертый раз рассказывал очевидцам и участникам событий, как одуревшие немцы бросились к уланам на грудь и со слезами просили-умоляли забрать их в плен – и чтоб подальше, подальше! В Сибирь, в Маньчжурию, на Аляску… что, не русская разве Аляска? Была же русская. Поможем, отберем! Но скорее, скорее… Они торопились и подпрыгивали, подобно влюбленному гимназисту, с которым на свидании приключился понос.
А лошади немецкие так и не вошли в фольварк. Их стреножили и пустили пастись за воротами.
С паном Ежи мы поднялись в башенку. Там было что-то наподобие обсерватории.
– Никто не сможет подобраться незамеченным, – сказал он, оглаживая бугристый кожух цейссовской подзорной трубы, установленной на треноге. – Линзы здесь подобраны так, что не слишком увеличивают изображение, зато позволяют видеть даже при свете звезд. Да и без этого немного найдется глупцов, которые захотят посетить мой дом без приглашения.
– Пан Ежи, – я посмотрел в трубу; увеличение действительно было слабое, а до появления звезд пройдет еще часов шесть. – Не сочтите меня праздным любопытствующим, но все же: германцев вы просто не любите или они вас как-то обидели?
Он долго молчал.
– Скажите, пан офицер, – сказал он наконец, – ваша фамилия мне кажется знакомой. Не писали ли вы стихи?
– О да! – сказал я. – И продолжаю писать. Думаю скоро издать книгу военных стихотворений. Хотите послушать?
– Обязательно. Мы устроим вечер поэзии. Видите ли, у меня во флигеле прячется чех-дезертир. Утверждает, что литератор и хотел бы сдаться в плен интеллигентному человеку. Так вот, не учинить ли нам пиршество славянского духа?
И мы учинили пиршество прямо на башне. С наступлением сумерек похолодало и стал накрапывать дождь, но что такое дождь на войне? Так, вода.
Чех был молодым круглолицым человеком, вольноопределяющимся Девяносто первого пехотного полка. По-русски он говорил свободно, хотя и не так правильно, как пан Твардовский. Стихов не писал, был фельетонистом и автором многочисленных опусов, в России именуемых «физиологическими очерками». Рассказчик чех оказался изумительный. Рокочущий хохот пана Твардовского тревожил коней и заглушал даже храп уланов.
Я время от времени приникал к трубе и осматривал окрестности. Пан Твардовский был прав: даже в темноте, даже в дождь в трубу было видно все!
Скажем, спины огромных волкодавов, ходящих дозором вокруг ограды фольварка.
Похоже, что не напрасно немецкие кавалеристы мчались наметом, обгоняя лошадей. Пан Ежи был не так уж прост. Иногда он взглядывал из-под густых бровей, и мне сразу вспоминался колдун из гоголевской «Страшной мести». Когда я прочел «Шейх-Гуссейн», он посмотрел на меня неодобрительно.
– И охота ехать в такую даль за экзотикой, – сказал он. – Не ровен час, случится что. Вы же не знаете ни законов, ни правил.
– Отчего же, – сказал я. – Там, как и везде, уважают сильного и смелого.
– Где бы найти место, чтобы уважали умного, – вздохнул чех.
– Есть такое место, – сказал пан Твардовский, но тему не развил, и мы заговорили все о том же: почему это славянские народы никак не могут почувствовать себя единым племенем…
– Да оттого, – гремел пан Твардовский, – что вы, Николай, пустили к себе этих греческих попов, а вы, Ярослав, послушались этого дурака Лютера, который пытался в черта попасть чернильницей! Представляете: чернильницей в черта! Он бы еще туфлей кинул…
– Да, действительно, ведь можно же было договориться по-хорошему, – сказал Ярослав. – Жил, например, у нас в Праге на Златней уличке раввин. Старый, как Прашна Брана. Он действительно умел творить чудеса. Как-то к нему в субботу залезли воры, старый Врхличка с Пардубиц, который прославился тем, что очистил грядку с огурцами в имении покойного эрцгерцога Фердинанда, и ученик его, Юрай Кошмарек, тот самый, который умудрился, сев в гарнизонную тюрьму, бежать оттуда с денежным ящиком, переодевшись фельдкуратом со святыми дарами. А по субботам праведный раввин молится и руку на вора поднять не может, так что дело казалось верным… Однако на следующий день оба злодея появляются в трактире «У Чаши» все в бинтах, а Юрай и на костыле, и начинают рассказывать такое, что у всех кровь в жилах стынет. Раввин их застукал, когда они трясли старые книги, потому что надеялись, что в них он распрямляет ассигнации. Раввин помолился, и суббота мигом превратилась в сплошной четверг. Когда он устал, старый все-таки человек, он отложил табуретку и помолился еще разок. И тогда все в доме табуретки и лавки, веники и метлы, утюги и чернильницы, а что самое страшное – кухонная утварь, – все это набросилось на них и стало бить и неглубоко резать. Они уже и не помнили, как выскочили из дома, а очнулись в полицейском участке, куда прибежали жаловаться, и там им еще раз, но уже не так сильно, накостыляли за бездарное вранье и выбросили вон. Тогда они поковыляли к фельдшерице Вондрачковой, которая всегда пользовала их от триппера пиявками и настойкой из испанских мух, которые в Испании и в глаза-то не видели, потому что ловил ей их сын вдовы Ремековой в мясной лавке, что на Градчанах. Фамилия мясника была Моудрый. Она их перевязала и обиходила, потому что была баба с понятием. И вот весь следующий день они пили от тоски и боли в трактире «У Чаши», и все старались их угостить как настрадавшихся от евреев, и даже лысый черт Снежечка, который не угостил бы самого святого Яна Непомуцкого, поднес им по стопочке своей отборной сливовицы. Стопочки, правда, были не больше наперстка сиротки Марыси… – Он на секунду прервался, и мы с хозяином перевели дыхание. – Мало того, – продолжал пан Ярослав почему-то шепотом, – как оказалось, Врхличка и Кошмарек покинули дом раввина не только побитыми, но и обрезанными по всем правилам закона Моисея, но только с очень большим походом. Мне об этом потом рассказала Лидушка Хромоножка, которую я без труда отбил у Кошмарека на танцах. После всего этого ни Врхличку, ни Кошмарека у нас уже за людей не считали, и оба с горя поехали в Клондайк мыть золото, и теперь у Кошмарека небоскреб на Пятой авеню, а Врхличка в цирке Барнума изображает укрощенного людоеда с Земли Франца-Иосифа…
Я думал, что хозяина нашего хватит удар. Трохин внизу закричал: «Уланы, на конь! Шашки подвысь!» – и снова лег. Никто не проснулся. Кони храпели.
– Значит, на Златней уличке? – выдавил из себя хозяин. – Такой высокий, седой? Знаю, знаю… Вам бы, Ярослав, романы писать.
– А я уже написал. Даже два. Только не помню, куда дел…
– Хороший город Прага, – сказал пан Ежи. – Там легендой больше, легендой меньше – никто не заметит. Вот вы меня, Николай, все о немцах спрашиваете… – он опять задумался. – Тадеуш! – позвал негромко. – Спустись, принеси мед.
В ожидании меда мы почтительно примолкли.
Тадеуш вернулся, темный и неслышный, волоча за собой запах погреба. В руках его был не слишком большой кувшин, запечатанный воском. На воске, запыленная, едва различалась печать: буквы V и R, соединенные в единый знак. Внутри R было что-то еще, за давностью времен стершееся.
– Этому меду больше ста лет, – сказал негромко пан Твардовский.