– Уничтожены? Но я же…
– «Уничтожение» в понятиях Создателей – это почти антоним «разрушению». Может быть, поэтому они были так шокированы оружием Йрта, которое превращало в пыль все, на что было обращено. Конечно, разрушить усыпальницу можно, хотя и очень трудно, чрезвычайно трудно… зато убить Спящих оказалось довольно легко. Последние пятьдесят-шестьдесят тысячелетий диверсии производились руками людей…
– Так, – сказал Николай Степанович.
Почти не чувствуя вкуса, он допил свой коньяк. Фламель смотрел куда-то мимо него.
– Мне очень жаль, – сказал Фламель. – Но мы… мы оказались почти бессильны перед нами самими. И когда стало ясно, что так мы доведем дело до нового ледникового периода, а то и до полной стерилизации планеты…
– Это когда погибла Атлантида?
– Нет, значительно раньше. Когда образовались Сахара, Гоби, Амазонская низменность… там были центры цивилизации: царства Инугаах и Мальбет, вольное сообщество Ке… Кстати, Атлантида не погибла. Она, как бы это сказать… обособилась. Но это было двадцать тысяч лет спустя. А в те времена она была диким островом, населенным людоедами и колдунами. Так вот, тогда и возникла мысль, что мангасы должны что-то противопоставить самим себе. Как вы понимаете, такую крамолу ни один мангас не мог вместить в свое сознание целиком. Но по частям… вы меня понимаете? Я знаю первое слово фразы, вы – второе, кто-то незнакомый – третье…
– Кажется, понимаю.
– Самая страшная конспирация – конспирация перед самим собой. Мелкие и будто бы ни на что не влияющие действия. Незначительные просчеты и ошибки… как бы просчеты и ошибки… Наконец, роли. Войдя в роль, можно позволить себе нечто большее, не так ли? А роли мы себе избирали не просто «кушать подано»… хотя и без этого не обходилось… Человечество возрождалось, и мы при сем скромно присутствовали. Пугая, подсказывая, направляя…
Николай Степанович посмотрел на сидящего перед ним, вспомнил, какова роль Фламеля, и медленно кивнул.
– И в каком же положении мы с вами находимся сегодня?
– В очень сложном. Похоже, создавая противодействие самим себе, мы переусердствовали. Вы знаете, что многие знания мангасов перекочевали к людям, и использовать они их намерены уже друг против друга. Все это пока еще глубокая тайна, но рубеж очень близок… Собственно мангасов сейчас уже очень мало – триста одиннадцать. И две тысячи четыреста яиц. Даже если истребление яиц прекратится, в чем я не уверен…
– Понимаю. Но не могу сказать, что сочувствую.
– Несмотря на то что само существование человечества – наша заслуга? Что поэзия: подбор звуков и смыслов в резонанс колебаниям мировых линий – тоже наше изобретение? Что…
– У меня случай, аналогичный вашему. Умом все понимаю, но ничего не могу с собой поделать.
Фламель усмехнулся.
– Еще коньяк?
– Да, если не трудно…
– Хочу повторить: нас уже очень мало, чтобы на что-то реально влиять. Но при этом мы буквально начинены всеми знаниями Создателей, и предыдущей цивилизации людей, и атлантов – а это было нечто необычное, поверьте, они во многом сумели превзойти самих Дево, – и множеством тайных умений новейшего времени. У нас есть внутренний запрет на применение всего этого… но у вас-то такого запрета нет…
– Простите? – Николай Степанович поперхнулся коньяком. – Что вы хотите сказать?
– Что вы можете пользоваться ими по вашему собственному усмотрению.
– Не понял… С какой стати?
– В незапамятные времена Верховный мангас Лу потерял – совершенно случайно, как вы понимаете, то, что можно назвать ключом. Или Словом Власти. Или Именем Бога. Как хотите, на выбор. И ключ этот, путешествуя из рук в руки, выбрал почему-то вас…
– Выбрал?..
– Или задержался у вас, если вам так больше нравится.
– Постойте. Зачем это было сделано? Цель?
– Говорю же – совершенно случайно. Выпал из кармана. Мангас Лу был страшно расстроен.
– Похоже, – Николай Степанович достал портсигар, посмотрел на него, – мне как честному человеку следует вернуть находку законному владельцу…
– Мангаса Лу нет с нами много лет. Ключ ваш. Можете подойти к двери и открыть ее.
– И что за дверью?
– О, многое. Допустим, вот это. Как пример…
Фламель вынул из внутреннего кармана свернутую трубочкой газету. Из нее выпали какие-то пожелтевшие вырезки. Сама газета была глянцевая, тонкая и шуршащая, цветные заголовки… «Иркутские ведомости», 1990, 4 января. Статья на разворот, и в центре овальная фотография: офицер с удивительно знакомым худым лицом, со Св. Георгием III степени на шее…
«Забытый юбилей» – название статьи. И ниже, петитом: «Сто лет со дня рождения Павла Москаленки».
Павлуша! С ума сойти…
ЗАБЫТЫЙ ЮБИЛЕЙ
«В наше бурное время среди праздников и трудов, забот и сомнений иногда совершенно незамеченными проходят даты, знаменующие события важные, судьбинные, но по причинам то ли конъюнктурным, то ли случайным задвинутые в тень, в темный исторический чулан, а порой и выброшенные как будто бы за ненадобностью из дому. Кто вспомнит сегодня, что ровно сто лет назад в городе Иркутске на улице Знаменской в семье отставного военного врача родился мальчик, которому суждено было сказать свое веское слово в истории Отечества, но которого за слово это проклянут, оболгут и возненавидят? Более того, приняв слишком близко к сердцу эти проклятия, он всю жизнь свою проживет с каиновым клеймом братоубийцы. Однако давайте попробуем отойти на время от готовых клише, навязанных народу в свое время либеральной прессой, и еще раз присмотреться к этому офицеру, «палачу Петрограда», «душителю свобод», «помеси Аракчеева и Бонапарта»…
В раннем детстве потерявший мать и отца, мальчик был выращен дедом, человеком образованным, суровым и сильным. Закончив с золотой медалью гимназию, Павлик решил пойти по его стопам и поступил в учительскую семинарию, по завершении которой уехал в село Култук школьным учителем. Однако страстное увлечение природой и обычаями народов родного края подвигло его на научную стезю, и в тысяча девятьсот тринадцатом году мы видим его работником естественно-исторического музея при отделении Географического общества. Уже был составлен план монголо-бурятской этнографической экспедиции, когда грянули залпы Великой войны.
С первых месяцев вольноопределяющийся Москаленко – на фронте. Ранение, школа прапорщиков, первый офицерский чин. В неудачной кампании пятнадцатого года взвод подпоручика Москаленки в течение трех суток удерживает безымянный железнодорожный разъезд, обеспечивая отвод наших войск. За этот подвиг – первый Георгиевский крест и производство по службе. К марту семнадцатого года Павел Москаленко уже штабс-капитан и кавалер ордена Св. Георгия III степени – ордена, который в то время мог быть пожалован самое малое полковнику.
Отречение государя императора Николая II штабс-капитан Москаленко воспринял крайне болезненно и некоторое время был близок к тому, чтобы, подобно многим офицерам, оставить службу – четыре ранения позволяли ему совершить это без урона для чести. Однако солдаты батальона, которым он командовал, не позволили ему сделать этот шаг, могший стать роковым не только в его судьбе, но и в судьбе Отечества нашего.
После неудачного июньского наступления полк, в котором служил Москаленко, был выведен на пополнение и переформирование в район Луги, в лесной лагерь. По распоряжению генерала Корнилова все четыре батальона были сведены в один, командовать которым назначен был штабс-капитан Москаленко. Интересно, что это назначение охотно приняли командиры других батальонов, будучи выше чином. Доблесть и воинское умение бывшего сельского учителя тем самым оказались общепризнанны.
Благодаря некоторой удаленности лагеря от населенных мест, а также железной дисциплине, установленной командиром вразрез с практиковавшимся в армии губительным своеволием нижних чинов (и укрепление дисциплины было, как ни покажется странным, горячо поддержано батальонным комитетом), общее разложение армии не коснулось батальона. Интенсивно велась учеба: командир поставил перед собой и всеми солдатами и офицерами задачу создать архибоеспособное подразделение, заведомо сильнейшее, чем равное по численности германское. «Мы выбивались из сил, для сна оставались считаные часы, – рассказывал позже майор Корженецкий. – Мало того, что солдатиков необходимо было научить всему военному искусству, – их требовалось и оградить от тлетворного влияния многочисленных и наглых от осознания безнаказанности вражеских агентов. Бог знает, каким чудом нам удалось отстоять их умы и сердца…»
После того как генерал Корнилов, преданный Керенским, «оказался» мятежником и заговорщиком, с Москаленкой произошла некоторая перемена. «Он будто бы увидел что-то впереди, – рассказывает далее Корженецкий, – и отныне был подчинен лишь достижению той невидимой нам цели…»
И когда в октябре к Петрограду были двинуты войска, а затем остановлены приказом командующего округом, Москаленко приказа не выполнил и продолжал движение к столице.
Вечером двадцать четвертого октября сводный батальон вошел в Петроград по Ижорской дороге…
Уже сколько раз доказано было с цифрами в руках, что мятеж в столице был обречен на неудачу, что против едва десяти тысяч плохо вооруженных боевиков и матросов разложившегося от безделья Балтийского флота было повернуто сто пятьдесят тысяч штыков верных правительству частей, что гарнизон восстание не поддержал и оставался по крайней мере нейтральным, что имевшемуся у мятежников крейсеру негде было развернуться между мостами и набережными, и что требовалось всего лишь дождаться прибытия этих самых частей, дабы одним моральным давлением заставить мятежников разойтись по домам… Все это, разумеется, так. Но что-то же заставляет все новые и новые поколения историков и публицистов доказывать, и доказывать, и доказывать эту, по их мнению, очевидную истину.
…Батальон по дороге рос, как снежный ком: к нему присоединились две казачьи сотни, шестидюймовая батарея, бронеавтомобильный взвод; кроме того, вооруженные студенты и гимназисты, вышедшие в отставку офицеры и рабочие образовали милиционерскую роту под командованием прапорщика Гринштейна. Около полуночи произошло первое вооруженное столкновение: группа пьяных матросов попыталась остановить продвижение колонны…
Всю ночь и большую часть дня батальон метался по городу, как рикошетящая пуля, терзая и разя. Но не следует все жертвы этих действительно страшных часов взваливать на печи москаленковцев: и если чудовищный разгром на Миллионной улице и в Смольном – дело рук, безусловно, усмирителей, то побоище на Мойке учинили латышские стрелки и саперы, замаливающие свое участие в мятеже. Разрушения же в городе произведены были по большей части снарядами «Авроры».
Да, наличие крейсера было серьезным козырем в руках мятежников. Но одно дело – грозить из жерл неподвижным и беззащитным дворцам, и совсем другое – вести борьбу с того же калибра орудиями, бьющими с закрытых позиций. Два часа отряды мятежников, столпившись на Арсенальной набережной, наблюдали из безопасного далека за ходом сражения; наконец малоповоротливое и слабобронированное времен Цусимы чудовище получило четыре попадания кряду, загорелось и врезалось в быки Дворцового моста… В сущности, это был конец мятежу, но еще долгих десять часов свистели пули и лилась кровь.
Позднее хмурое утро двадцать пятого было отмечено исходом из города матросов: на миноносцах и лодках, катерах и ялах они плыли к Кронштадту. Им стреляли вслед, но лениво. А чуть позже разбрелись по домам и боевики-»красногвардейцы». Патрули измученных москаленковцев блуждали по пустому холодному городу. В здании городской Думы для них устроили временную столовую; проглотив по нескольку ложек горячей каши и по кружке сладкого кипятка, они шли дальше, на ветер и колючий летящий снег. Поздно вечером к перрону Балтийского вокзала прибыл первый эшелон с фронта…
Вот тогда оказалось, что гарнизон исправно несет свою службу.
Тем временем Москаленко арестовал командующего округом Полковникова и объявил себя «временным диктатором» столицы…
Два дня спустя собравшийся в Народном доме второй Съезд Советов осудил авантюру большевиков и анархистов и призвал Временное правительство к скорейшему созыву Учредительного собрания.
А тридцатого октября вернувшийся с войсками Керенский арестовал Москаленку за превышение власти и неподчинение приказам…
Лишь в двадцать втором году он вышел из тюрьмы – последний из арестованных по октябрьским событиям. Уцелевшие в ночь мятежа главари повстанцев были либо спроважены за границу, либо заседали в Думе. Так что амнистией, дарованной Алексеем Николаевичем по случаю принятия Конституции, воспользовался он один.
Два года спустя Павел Григорьевич Москаленко вернулся в родной Иркутск. Музей принял его и долгие годы был ему надежным пристанищем. Однако жизнь Павел Григорьевич вел уединенную и никаких бесед о прошлом ни с кем не вел. В сорок втором году, вернувшись из Китая, он заболел двухдневной малярией и больше не встал. В завещании указал, чтобы его похоронили без памятного знака. Единственные его родственницы, двоюродные сестры, исполнили это пожелание – правда, не совершенно: на его могиле лежит беломраморная плита, но на плите ничего не написано.
Кто-то так же безымянно ухаживает за могилой…»