Индейцы были строги. Семен и Саша присматривали за ними со стороны, и к этому следовало привыкать. Ко многому следовало теперь привыкать… А может, и не только привыкать – если учесть взгляды, бросаемые Тиграном на Надежду. Как все цвело вокруг!.. – В красивом месте будет лежать… – с завистью сказал Тигран. Опять Москва?.. Опять Москва. Все возвращалось… да, все возвращалось. Как в потоке людей на улице все чаще попадались лица из давней позапрошлой жизни, из тринадцатого года… Он стал думать об этом – просто для того, чтобы не думать больше ни о чем. Но – не помогало… «…День Победы, День Победы, День Победы!..» – у кого-то из соседей работало радио, а здесь, на экране телевизора с выключенным звуком, Ельцин выступал на митинге, и за его спиной, перекрещенная лучами прожекторов, замерла валькирия с мечом, напомнив вдруг собой о странной балладе Отто Рана. Спасибо, Отто, подумал Николай Степанович, если бы не ты… Интересно, что напишет Бортовой? Он уже порывался обсудить кое-какие детали из жизни крысиной мафии, но его опохмелили, посадили в самолет и отправили домой. Ашхен постояла в дверях кухни, посмотрела, вздохнула, повернулась… – Ашхен… – Сиди уж. Там Светланка плачет, боится. Ничего не было слышно, ничего, кроме дождя. – Ашхен, побудь минутку. Я… Он замолчал. – Он так хотел, – сказала Ашхен. – Что я могла сделать? Он сам так хотел. Не казни себя, Коля… Твои уже, наверное, скоро будут на месте. Поезжай. Час назад позвонил Атсон, сказал, что он и Блазковиц вылетают с Энни и Стефаном из Чикаго в Миннеаполис, все веселы и здоровы, соскучились… Надо встречать. Филю не видел сто лет… День Победы. Сволочи, сказал Николай Степанович ящерам. Вы перебили друг друга, а потом те, кто остался, издохли в своих гробах. И все-таки вы сумели излить в мир столько яду, что он действует и до сих пор, и будет действовать еще тысячи лет… Как бы я хотел просто жить. Просто жить самыми банальными заботами… вы ведь мне… Он не стал додумывать эту мысль: знал, что все равно не додумает до конца. Потому что нет его, этого конца. Из кармана он достал смявшуюся пачку турецких папирос, выковырял одну не самую развалившуюся, похлопал по карманам в поисках зажигалки. В плаще… На газовой плите – коробок спичек. «Красная книга – степной орел». Он зажег спичку, но не прикурил, а стал почему-то смотреть на огонек. Потом осторожно положил спичку в пепельницу: срезанный верх сталагмита, в котором капли за многие столетия выдолбили чашеобразное углубление. Спичка догорала, и он положил в огонек еще одну. Потом еще. И еще. Крошечный костер горел среди бескрайней равнины… Костя, иссиня-белый, с руками, забинтованными до плеч, тихо прошел мимо Ашхен и присел за стол. Потом подошел Брюс. Потом Илья, ведя за плечи Светлану. Голова ее, руки, грудь – все было в бинтах, и до сих пор сочилась сукровица. Потом тихо пришла белая собака с черными кругами вокруг глаз – подруга Гусара. И Ашхен сделала шаг вперед… А потом раздался звонок в дверь. 15 января – 23 июля 1996 г. Красноярск. СТИХИ ИЗ ЧЕРНОЙ ТЕТРАДИ * * * Ты вернешься после пяти недель Приключений в чужом краю В цитадель отчизны, в ее скудель, В неподвижную жизнь мою. Разобравшись в записях и дарах И обняв меня в полусне, О каких морях, о каких горах Ты наутро расскажешь мне! Но на все, чем дразнит кофейный Юг И конфетный блазнит Восток, Я смотрю без радости, милый друг, И без зависти, видит Бог. И пока дождливый, скупой рассвет Проливается на дома, Только то и смогу рассказать в ответ, Как сходил по тебе с ума. Не боясь окрестных торжеств и смут, Но не в силах на них смотреть, Ничего я больше не делал тут И, должно быть, не буду впредь. Я вернусь однажды к тебе, Господь, Демиург, Неизвестно Кто, И войду, усталую скинув плоть, Как сдают в гардероб пальто. И на все расспросы о грузе лет, Что вместила моя сума, Только то и смогу рассказать в ответ, Как сходил по тебе с ума. Я смотрю без зависти – видишь сам — На того, кто придет потом. Ничего я больше не делал там И не склонен жалеть о том. И за эту муку, за этот страх, За рубцы на моей спине — О каких морях, о каких горах Ты наутро расскажешь мне! * * * И если есть предел времен, То зыбкий их объем Меж нами так распределен, Чтоб каждый при своем. Я так и вижу этот жест, Синклит на два десятка мест, Свечу, графин, парчу, — Среду вручают, точно крест: По силам, по плечу. Нас разбросали по Земле — Опять же неспроста, — И мы расселись по шкале, Заняв свои места. Грешно роптать, в конце концов: Когда бы душный век отцов Достался мне в удел, Никто бы в груде мертвецов Меня не разглядел. Кто был бы я средь этих морд? Удача, коли бард… Безумства толп, движенье орд, Мерцанье алебард — Я так же там непредставим, Как в адской бездне херувим, Как спящий на посту, Иль как любавичский Рувим, Молящийся Христу. А мне достался дряхлый век — Пробел, болото, взвесь, Седое небо, мокрый снег, И я уместен здесь: Не лютня, но и не свисток, Не милосерден, не жесток, Не молод и не стар — Сверчок, что знает свой шесток, Но все же не комар. …Ах, если есть предел времен, Последний, тайный час, — То век грядущий припасен Для тех, кто лучше нас. Наш хлеб трудней, словарь скудней, Они нежны для наших дней, Они уместней там, Где стаи легких времирей Порхают по кустам. Там нет ни ночи, ни зимы, Ни внешнего врага. Цветут зеленые холмы И вешние луга. Страдают разве что поэт Да старец, после сотни лет Бросающий курить; Там, может быть, и смерти нет — Не все же ей царить! …Но нет предела временам И радости – уму. Не век подлаживался к нам, А мы, увы, к нему. В иные-прочие года, Когда косматая орда Имела все права, — Я был бы тише, чем вода, И ниже, чем трава. Я потому и стал таков — Признать не премину, — Что на скрещении веков Почуял слабину, Не стал при жизни умирать, И начал кое-что марать, И выражаться вслух, И отказался выбирать Из равномерзких двух. И запретил себе побег И уклоненье вбок, — А как я понял, что за век, — Об этом знает Бог. И не мечтал ли в восемь лет Понять любой из нас, Откуда ведает брегет, Который нынче час? |