Проезжал я их хваленую Чаттанугу – ничего особенного. Обыкновенный полустанок.
– Сейчас я вам покажу кое-что… – Барон заговорщицки понизил голос, отпирая сейф. – Вот, взгляните: подлинная кровь дракона.
В хрустальной пробирке алели похожие на бусины гранулы ксериона.
Мне понадобилось немало усилий, чтобы промолчать.
Дело в том, что обычно ксерион помещается в капсулы из пчелиного воска. Он, конечно, просвечивает сквозь них, но тускло. Цвет гранул – коричневый, и они неправильной формы. Но тот ксерион, который мы переправляли «Гугенотам свободы» для выхода Америки из Великой депрессии, тот, который вез Брюс, а потом и я, – тот был из чисто эстетских соображений запечатан в воск горных пчел, подкрашенный кармином. И вот перед собой я видел десяток гранул того самого ксериона…
– Кровь дракона – это, если я правильно помню, одно из названий Философского камня? – сказал я.
– Совершенно верно, – обрадовался моим познаниям Зеботтендорф. – Вот этого количества достаточно для того, чтобы произвести центнер чистейшего золота. Скоро мы приступим к синтезу этого вещества…
– Стоило ли тогда затевать войну? – пожал я плечами.
Зеботтендорф огляделся, взял меня за плечи и сказал негромко:
– Война – это дело рук политических пигмеев. А мы с вами маги, Николас. Какой коньяк вы предпочитаете?
В сейфе стояла всего одна бутылка…
ГЛАВА 14
Подвигну мертвих, адских,воздушних
Соберу духов, к тому зверей многородних.
Созову купно, прийдут змии страховидни,
Гади, смоки, полозы, скорпии,ехидны…
Феофан Прокопович
К концу дня у них были ключи от двух сдающихся на короткий срок квартир – в Хамовниках и на станции Лось, – пропуск в семейное общежитие Останкинского пивзавода и обещание пустить на ночь в студию одного малоизвестного фотохудожника. Этим обещанием и воспользовались в первую очередь.
От станции метро «Таганская» до студии было минут пятнадцать неторопливой ходьбы. С наступлением темноты приморозило. Лужи схватывало ледком, звук шагов звонко отлетал от стен. Пустой трамвай обогнал их, рассыпая искры. Из витрин высокомерно взирали на людей чернолицые манекены.
Студия располагалась в полуподвале ненового, обшарпанного трехэтажного дома. Коминт, бывавший здесь когда-то по левым делам, долго не мог найти вход среди множества дверей: подъездов, магазинных подсобок, бойлерной, прачечной…
Потом он долго не мог вспомнить, как здесь включается свет.
Студия была прохладна, просторна, тиха и пуста. В углу, вопреки всем законам природы, не падала пирамида мебели и всяческих приспособлений, названий которых ни Коминт, ни Николай Степанович не знали. Пахло химикатами, спортзалом и дешевой парфюмерией.
Вдвоем они аккуратно, как при игре в великанские бирюльки, разобрали частично пирамиду, вытащили кушетку, столик и два плетеных кресла.
Владелец студии, друг друзей Коминта, недавно с шумом и позором был изгнан из Склифосовского и отлеживался теперь дома. История его двойного падения была такова: сперва он поскользнулся – это произошло в те кошмарные февральские дни, когда при минус пяти лил дождь и вся Москва была покрыта слоем льда, – и заработал сложный перелом. На ногу ему, предварительно просверлив ее электродрелью во многих уцелевших местах, нацепили полупудовую абстрактную скульптуру из нержавеющей стали, в просторечии именуемую «аппаратом Илизарова», – и все это уложили в кровать. А так как фотомастер с многолетним стажем просто отвык спать один, то он, понятно, нервничал и худел, покуда не нашел себе подругу с таким же аппаратом, но на другой ноге. Они уединялись в пустующей клизменной и как могли скрашивали друг другу серые монотонные больничные будни. Но одной несчастной ночью (тринадцатого марта; правда, не в пятницу, а в среду) в порыве страсти один аппарат Илизарова, как бы воспламененный своим хозяином, тесно соприкоснулся с другим… Когда пришло утро и настала пора покинуть грот Венеры, то выяснилось, что проклятые железяки слились в пылких объятиях, и заставить их расстаться оказалось выше человеческих сил.
Травматолог тоже долго не мог их расцепить, поскольку скисал от смеха и ронял слесарный инструмент.
Лежал теперь несчастный фотограф дома, довольствовался женой и подругой жены, по больничному ему никто платить не собирался, так что грязные доллары Николая Степановича оказались как нельзя кстати.
Гусар прошелся по периметру студии, осмотром остался вполне удовлетворен и улегся на чехол от светильника.
– Кормить же тебя надо… – сокрушенно вздохнул Николай Степанович. – «Чаппи» ты не ешь, колбасу не ешь…
– Ммя… – по-кошачьи сказал Гусар.
– Знаю, что мясо. Но вот видишь, живем, как скифы-кочевники, которые еще не переломали крестцы всем коням и не перешли на оседлую жизнь… Баранов нам с собой водить – хлопотно…
– Пиццу тебе купить? – спросил Коминт.
– Грр! – повеселел Гусар.
– А тебе, Степаныч?
– Грр.
– Тогда, значит, и мне. Пять минут – я тут на углу киосочек заметил.
Он ушел и почти тут же пришел – Николай Степанович задумался о чем-то настолько глубоко, что выпал из времени. В руках Коминта были коробки с пиццей, а из карманов торчали горлышки темных пивных бутылок.
– А киосочек тот, кстати, продается, – сказал он. – Может, купим?
– Пицца приедается, – сказал Николай Степанович, откупоривая бутылку. – Проверено на себе. Когда я отсиживался в Генуе в сорок четвертом… – и он рассказал, как после похищения Муссолини прятался от всех – и от врагов, и от друзей – в погребе пиццерии кривого Джакопо Серпенто; пиццу приходилось есть на завтрак, обед и ужин, запивая молодым вином; уже через месяц это превратилось в пытку.
– Да я вообще-то не о том, – сказал Коминт. – Там печка, тепло, и раскладушка как раз помещается. А окошко открывать и не обязательно вовсе.
– Ну да, – сказал Николай Степанович. – И повесить объявление: «Порядка нет и не будет». Нет уж, лучше покочуем еще.
Они сжевали пиццу и выпили пиво.
– Ну, что? Пойду я, наверное? – Коминт посмотрел неуверенно.
– Да. И не устраивай засад поблизости. Будь дома. Утром жду тебя с машиной.
– Ничего больше не надо? Пожрать?
– Сколько можно… Иди, Коминт, и не заботься о нас. И даже, если сумеешь, старайся не думать…
Оставшись вдвоем с Гусаром, Николай Степанович сам прошелся по студии, ища подходящее место. Для этого ему не нужно было ни лозы, ни грузика на нитке. Заодно он проверил окна. Окна были с железными решетками, еще старыми, лет постройки дома. Стекла целые. Тяжелые синие портьеры полностью отгораживали помещение от простых любопытных взглядов.
Место нашлось на подиуме. Николай Степанович поставил туда одно из кресел, принес белый круглый одноногий столик. Покопался в драпировках, свернутых под стеной в рулоны, нашел угольно-черный шелк с редкими белыми звездочками. Звездочки были не совсем те, но Николай Степанович знал, что на самом деле это значения не имеет, а необходимо только для настроя. И – для пробуждения глубокой памяти.
Он принял холодный душ (холодный и полагался, но горячей воды все равно не было), растерся жестким полотенцем и надел все чистое. Внимательно осмотрел душевую. Под потолком серела паутина. Он прогнал паучка и аккуратно снял ее.
Полчаса ушло на то, чтобы приготовить краску – почти такую же, как в гостинице.
Оставалось дождаться часа после полуночи.
Гусар прошелся беспокойно, принюхался к чему-то. Потом снова лег.
Время тянулось вязко. Николай Степанович стал читать про себя «Учителя бессмертия» – и вдруг увлекся.
Спохватился, посмотрел на часы.
Внутренний сторож не подвел. Без четверти.
Можно начинать расставлять знаки.
Вокруг кресла он провел дважды разомкнутую окружность, два полумесяца, обращенных рогами друг к другу, молодой и ущербный. Там, где оставались промежутки, поставил руны «хагалл» и «ир». Отступив на ладонь за предел образовавшегося круга, написал древнеуйгурскими буквами слово «эалльхтонет» – трижды. Затем под каждым окном изобразил по знаку распятой ящерицы, а по углам – по три короны царицы Савской.