Эскуриал, как из души, опять ворота растворяет,
хоть день за нами не плывёт и клики птичьи не иссякли.
По небу горные леса слились пологими валами,
и дальним будто тянет морем, пока не грохнули
затворы, пока не встала в рост стена
за всякой стылою стеною, пока пустоты не
проглотят себе враждебные шаги.
Эскуриал,
как судный путь, начнётся чудищем собора.
Крутые рёбра – скал иль стен? – взлетели вдруг
из преисподней. А там, в потухшей вышине,
клубятся с плеском одеянья в цветном, горячечном
кипенье: зелёный, алый, глупо-голубой и розовый
и райски васильковый.
Теперь, скользя по лестнице
покатой (как тянет прорубь эта!) – туда, где факелы
сгустили черноту, где полых три лежат
на львиных лапах гроба – средь непустых гробов,
гробов, гробов. «Иссякли дни. И вот ничто,
ничто, ничто не в помощь…» Ещё: «Как тот блажен,
кто награждён был тут достойною супругой».
Инфант, инфанта – дети Леоноры: кто замертво
родились – безымянны. Порожних ям на десять
поколений – без эпитафий и гербов.
И вот
на мраморной подушке полуприкрытые глаза.
Меча не сжали склеенные пальцы… Прощайте,
Дон Хуан Австрийский. Я вовсе не умею умирать.
Но вы из тени сей, где вам не спится, герцог
лунолобый, мой сон не проплывёте в час, когда
ворота настежь растворяет моей души Эскуриал.