18. V.1984. Париж «Всё это, слушай, вышло попыткой…» Всё это, слушай, вышло попыткой никогда не скажу чего — может, пыткой плюшевых страшилищ, может, молотьбой папье-маше. И когда б не вычурные раны, не труха бескровная из швов, мы бы, стеклоокая, играли до сих пор, насупившись, с тобой в липовые кубики блаженства — у окна, в котором не скажу никогда какие облака зацветали на ущербном солнце. 4. VI.1984. Париж Акватинта Лежит скорлупка на Неве. То шпиц, то купол над тупою крышей. Такая несуразица с утра, голландщина и петербургщина какая. Российщина. Петровщина. Глазетовые воды. То ломоносовщина, то ека — теринщина, а то суворовщина. Отроческий ветер. И от века уж коли не хованщина, то аракчеевщина или бироновщина вовсе. В бирюзе зависли паруса и Божьи птахи. Такая небывальщина с утра. А полдень водит галльской шторой. Немилосерден вид Адмиралтейства, нещаден – Академии наук. 16. VI.1984. Париж «И примостившись к замшевому уху…» И примостившись к замшевому уху, ей – сквозь разомкнутые воды и кровли кукольных столиц, ей – сквозь обжитые могилы, сквозь одурь безучастнейших духов – кричу опять: – Какой аллеей прокрались вы на камелёк? «Как вы сказали?.. Я не слышу. А Жорж! он там такой длиннющий, как кабинетные часы — гор-х-х-раздо выше всякой двери и доброй челяди Христа». 21. VIII.1984. Париж На смерть Алексиса Раннита Простите, друг. Я стану осторожней теперь на солнце чёрное смотреть: там ждёт меня печальная усмешка из-под бровей крылатых. Но придёт мне в оный день письмо нездешнего формата, в кудряшках росчерка – о том, что вот и все обиды и заботы миновали, что вы в кругу блаженных оттворивших приветили мой час рапирным взмахом вечного пера. А нынче пусть простит Господь мне муку эту, когда вы в лодке удаляетесь по Лете и неотрывно смотрите сюда, сюда, где вас как будто больше нету, где для чего-то выпал снег, откуда нам, по нашему билету, не слышно и не видно ничего, где в парке Со не вспомнить нас не смогут по осени пруды и тополя, сюда, где спорили мы всуе о Россиях… Простите, друг. 6. I.1985. Париж «Павлин распялит хвост нам в Фонтенбло…» Павлин распялит хвост нам в Фонтенбло, где Генрих и Франциск блажат с Наполеоном в зелёной зале, где приветил свет Господний тринадцатый, субтильнейший Людовик. Обиды в горле – вешний знак, что мы уста отвадить запоздали от уст, что, руку сняв с невзрослого плеча, мы за глаза уцепимся глазами, за ворот – вздохом, страхом — за рукав. Пора. И мы молчим, как сон непоправимы те сотни лет вперёд или назад, где мы — не мы, нас не довольно нам и с нами нам не вольно, и не отпущена прощальная вина. 28. II.1985. Париж «Среди непроходимых глаз и хруста льда и…» Среди непроходимых глаз и хруста льда и лавы, в засеке непроглядных снов, в кольце крестов над пластом насекомых, в виду заоблачного зева, сосущего своё из жил, в долгу у накренённых стен, которые — такой же дом, как та дерновая дыра, как та тесовая домина, – мне снится, что не хочется вставать, что озеро, карета меж пятнистыми стволами, в которой катит скорбная фон Мекк, которой и не снилось подходить, что из-за марта маковый апрель выглядывал, но дна не достаю стопой – не выдохнуть и не вдохнуть, – что мне не вынырнуть: я захлебнулся снами про то, что вдруг проснусь среди непроходимых глаз и хруста льда и лавы. 14. III.1985. Париж «Откуда взялся, мальчик, ты и почему…» Откуда взялся, мальчик, ты и почему такой ты старый, и отчего, от чада и жены зарывшись в складку утренней портьеры, ты веко трёшь опять, покуда пузырится край зари, запястие тебе над — резавший лучами? 28. III.1985. Париж «Одиночества улички шаткие, я в обнимку…» Одиночества улички шаткие, я в обнимку с собой куролешу по палубам вашим. Одиночества людные парки, где изъян не сокрыть, как на сбыте илотов, порицаю ваш ветер прелый, наст кленовый, хрустящий фалангами, и скамьи перекрапленный остов. Под глазами гуляет осколком одиночества радуга ломкая. На плече каменеющий воздух, и снедаемый заживо вечер одиночества застится встречей. 10. Х.1985. Париж Блаженной Ксении «Ты поди, поди, пригожий. Ай, у Ксеньюшки-то нашей глазоньки горят. Так и светят над могилкой. …А ещё скажу, во дню ведь сколько раз добавлю масла, ну а после – во всю ночку никого, никто не тронет, а, глядишь, уже до света, как вернусь я, и не гаснут никогда». Спину розовым снегом исхлещет: за тобой пургу ночную выстою в мольбе. Ох, Андрей Феодорыч, в тень глазниц своих кромешных схорони меня, в сей дали от дали невской облегчи на горле узел чуточной змеи да над стаей детских пеней поведи перстом. То в меня на Петроградской камнем бросят те мальчонки, коих след сотлел. В дом войдёшь, и у порога битый век прожду. На извозчика – я следом. Бог в святых Своих коль дивен, не отринь меня. |