«Что говорит вода, стекая в ванне…» Что говорит вода, стекая в ванне, согретой отопленьем паровым? Что солнце в настоявшемся тумане за синим океаном мировым. Прозрачно-серых фонарей цепочка, заточка городских железных крыш, в гостиной дребезжит радиоточка, сосед поет в саду «шумел камыш». Встречает утро майскою прохладой и погружает всех в один туман, где тот не пьяный, но уже поддатый, больших дворов трагический смутьян. И догадайся тут поди в натуре, с зубною пастой щеря глупый рот, зачем эта вода дерет по шкуре, такую несуразицу несет. «Зеркала серебряная плоскость…»
Зеркала серебряная плоскость, свет, соединяющий в одно нос прыщавый, хмурый лоб подростка — остального видеть не дано. А потом ты все это смешаешь в лотерейном уличном котле, и шагнет из зеркала товарищ и пойдет товарищ по земле. То, глядишь, ракита, то рябина, то кусток заморский на пути, но болит вторая половина, где синеет надпись на груди. Там слова: «Люби меня, Алиса» выколол пророчески металл, и не суть, что этого Льюиса только в раннем детстве он читал. «Продувная подсобка к заводу спиной…» Продувная подсобка к заводу спиной, в чьем окне по-простецки ты машешь метлой, упирается взглядом в большой продуктовый магазин с безголовой едой ледниковой. Рыба «хек», сорок восемь копеек кг. Пароход поднимается вверх по реке, на который не сесть, не уехать туда, где березовый лес и большая вода. Но зато, как уляжется длинная пыль (ты ее не буди в сентябре-октябре), там выходит директор и автомобиль он заводит в крысином дворе. И отсюда понятие правды у нас — не как общего дела на общих правах, а как свойства спины разгибаться на раз в этих голых дворах. «Мне выпал черный понедельник…» Мне выпал черный понедельник, вторая буква каббалы, в строительных лесах осенних хрипенье электропилы. Под этот звук я и отчалю — вороны, пакля, светел путь, небритый, заспанный начальник с глазами белыми, как ртуть. Хрипи, пила, в лесах железных, участок посыпай трухой — я постою в дверях подъезда, ловя такси, махну рукой. А ведь могло быть по-другому, когда б суббота мне легла, и над дорогой невесомо другая музыка плыла. «Когда, производственный план засунув в карман…» Когда, производственный план засунув в карман, начальник колхоза сказал нам: «Грузите без плана!» — я помню, как мягко осел виноградный туман в моей голове, понимавшей свободу туманно. Несла свои воды внизу Дубоссарская ГЭС, кричали, как чайки, тревожные куры в долине. Уже не проснуться в колхозе с названьем «Прогресс», где мы виноград собирали и соки давили. Я вышла в тот день из барака, лежала роса и в поле, прозрачном насквозь, над чертою отрыва чернела до самого неба пустая лоза, лоза наклонялась от ветра, как строчка курсива. «Внезапно спятил старый наш будильник…» Внезапно спятил старый наш будильник и по ночам заливисто поет, забыв, что в перекрученной пружине на самом деле кончился завод. Мне видится житуха в новостройках, в окне пустырь несвежей белизны, поодаль неразгаданным кроссвордом какое-то строенье без стены. Итак, тень фонаря бежит по кругу, январь, февраль, вприпрыжку март хромой. Мы так любили в этот год друг друга, что просочились в мир очередной. Там было холодно, слетали с циферблата бумажные вороны по гудку, на корточках курили два солдата, бутылка между ними на снегу. Легко принять за чистую монету и это вот движение руки, когда, отбросив наспех сигарету, сжимаешь пальцами мои виски. В другой зиме, в день встречи на перроне, где проводница в снег сливает чай, возьми мое лицо в свои ладони и больше никогда не отпускай. «Если буду жива – не помру…» Если буду жива – не помру, то найдусь как свидетель подтвердить, что я шла по двору в чистом утреннем свете. Босиком, по колено в росе. Там еще были шпалы, поезд гнил об одном колесе, не пришедший к вокзалу. И тоски не скрывая своей, вор, сосед дядя Коля по-над крышей гонял голубей. Синим «вольному воля» было выколото на груди. А он, голый по пояс, ждал и ныне все ждет: загудит и пойдет его поезд. |