«Контрастные души, инъекции чистого холода…» Контрастные души, инъекции чистого холода — ничто нам с тобою не может на свете помочь, с деревьев летит паутинное бледное золото, в одном направлении с ним удаляешься прочь, прохожий, прохожий… Тебя за рукав я не дергаю, а мысленно так окликаю, как всякий поэт, сжигаемый мрачной догадкой и робкой тревогою о том, что проходит, а ты ему смотришь вослед. Скажи мне, прохожий, зачем только странным спасением, когда у дороги в глазах мир летит кувырком, мне слышится звук – меж отчаяньем и утешением, как в Чеховских лучших рассказах. О чем он, о чем? «Возвращайся, возвращайся, возвращайся…»
Возвращайся, возвращайся, возвращайся твердой памятью и жалостью назад на места пустого облачного счастья в проносящийся нарядный листопад. Возвращайся к телефонным желтым будкам, с беспорядочной любовью на земле прошепчи там имя длинное по буквам, нацарапанное двушкой на стекле. Там окно зажжется в утренней квартире в винограднике второго этажа. Возвращайся на места, где мы любили больше, чем любили нас, моя душа. Возвращайся в опустевшие аллеи посмотреть, как проплывают облака, потому что утро вечера мудрее и великое видней издалека. «Вот и все, колени к подбородку…» Вот и все, колени к подбородку, Неужели это все? А ведь было раньше, рвали глотку, вечером шли пьяные в кино. Возле кинотеатра – ветр, тюльпаны, фильм смотрели «Пепел и алмаз», эх, Цыбульский, по столу стаканы заскользили в двадцать пятый раз. Нынче черные очки надену, тоже в баре горькую возьму и, хоть не положено, наверно, тоже серной спичкой подожгу. Не поймут друзья-американцы — для чего весь этот марш-парад? Нет уж, пусть стаканчики, стаканцы по далекой родине стучат. «Дежурною походкою пойдем…» Дежурною походкою пойдем январским нерасчищенным проспектом светящимся, сухим, морозным днем, когда слезится снег под резким ветром. В снегу маркизы глухо шелестят, стальные крыши лезвиями блещут, сквозь прорези решетки белый сад рябиновую дробь на клумбы мечет. Гуляют пароходы по реке, она у берегов совсем замерзла, блестят под солнцем ведра на песке и рыбаков натянутые блесны. Проходит стайка школьниц через путь, фонарик загорается начальный. Вот так душа проснется где-нибудь и вспомнит жизнь – такой пустяк случайный. «Солнце, как уличный фокусник…» Солнце, как уличный фокусник, вынуло уличный градусник, день самый лучший, из благостных, снежный, в заторах автобусных. В булочных с хлебом подсушенным с булочником тихо вежливым, нынче на службу не нужно нам в этом снегу неразбуженном, будто за нитку подвешенном. «Молодая женщина помыла…» Молодая женщина помыла в тазике на кухонном столе девочку куском цветного мыла, чуть сдвигая брови, как реле. Батарея начинала греться, пар дохнул на синее стекло, со стола сбежало полотенце и на стул отчетливо легло. На незанавешенные окна туча уронила, как на грудь, детскую снежинку. Вытри сопли, ничего дорогой не забудь. «На холодной подножке вдвоем…» На холодной подножке вдвоем нам бы ехать с тобой, моё солнце, на замызганном двадцать шестом, чтоб стучали о рельсы колёса. Ехать, видеть чумную весну, все её переулки, заборы, продувные дворы поутру, золотые шатры до упора. Расцветут фонари на кольце, постовой погрозит нам из будки, мы меняемся мало в лице, постового мы шлем на три буквы. И в одном поклянемся легко, что ни грусти, ни страха, ни гнева — ничего, ничего, ничего — не возьмем мы с собою на небо. Только счастье и только любовь, только свет без конца и без края, только медленный гул голосов на сырой остановке трамвая. «Избавились от крысы, что жила…» Избавились от крысы, что жила в оранжевом контейнере для стружек. Когда сквозь двор наутро я прошла, она лежала посредине лужи. Фонарь еще горел, шумел бамбук — там снова начинался дождик серый, чтоб в луже рисовать за кругом круг с упорством переростка-пионера. И лужа, что была ее прудом и зеркалом, в которое взирала, и где лежала мертвая потом, в то утро ничего не отражала. Уже, подруга, ты не будешь впредь делить углы двора, как биссектриса. Что тут сказать? Что ты страшна, как смерть? Что шерсть твоя от ветра серебрится? |