Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он впервые вмешался в спор, который начался даже не этой ночью. Он начался с того момента, когда мы с Сажиным окончательно разошлись во взглядах. Он невзлюбил меня, я – его.

Гости нахохлились. Они бы клюнули меня, будь у них клювы.

– Чё лбищи напружили? Чёрт с вами, воюйте-побеждайте! – прервал я наконец грозовое молчание.

Я чувствовал, что устал не от веса идей, а от самодовольства одного и глупости другого.

– Теперь повоюем, – крикнул по-птичьи Евгений Борисович. Он налил виски в стаканы, подал мне и Гринёву.

Мы выпили не чокаясь.

– Закрепим? – потянулся за бутылкой новоиспечённый кандидат. Лицо его было пунцовым, как дракон на древних китайских знамёнах. – Виски – всё равно что Перуново вино, хм… да…

– Хватит, хватит, – запротестовал Сажин. – Нам пора уезжать.

Гринёв как-то сразу скис и, поглядывая на короткошеюю бутылку «Уайт Хорса», покорно побрёл к выходу. Впрочем, вскоре он вернулся за своим портфелем.

Когда мы наконец остались одни, Евгений Борисович, застёгивая на пуговицы твидовый костюм и обращаясь не ко мне, а в сторону, как артист со сцены, сказал: «Нельзя, нельзя ему пить, а то сорвётся».

…Гости укатили.

Прищурив дымчатые глаза, я встретился с собою в зеркале.

Плеснул немного виски в стакан и угнездился на стуле.

Вспомнились слова политтехнолога Сажина и китайского болванчика Гринёва о предстоящих выборах, о страшном древнем боге войны Сульдэ.

«Противно… Цеповяз слушает Сажина, сыплющего речами, как горохом из мешка… Разве Александр Иванович подчинился среде? Разве не среда зависит от человека? Как там говорится? Были бы братья – будет и братство…»

Стакан опустел.

«Гринёв, Сажин – братья… братья-иезуиты… Да и губернатор Цеповяз тоже… Нет, такого братства я не желаю… Завтра утром положу заявление об уходе… До выборов есть время, пусть Цеповяз с Прицыкиной назначают другого редактора».

Я решился. Это была решимость смешного человека.

Потом снова принялся за роман.

Работал, пока ночь не легла, а день не встал.

Глава четвёртая

В сентябре 1860 года главные газеты империи поместили объявление об издании «Времени». Объявление это было написано Достоевским и представляло изложение самых важных пунктов тогдашнего образа мыслей Федора Михайловича, поэтому я включил его в книгу.

«С января 1861 года будет издаваться «Время» – журнал литературный и политический ежемесячно, книгами от 25 до 30 листов.

Прежде чем мы приступим к объяснению, почему именно мы считаем нужным основать новый публичный орган в нашей литературе, скажем несколько слов о том, как мы понимаем наше время и именно настоящий момент нашей общественной жизни. Это послужит и к уяснению духа и направления нашего журнала.

Мы живём в эпоху, в высшей степени замечательную и критическую. Не станем исключительно указывать для доказательства нашего мнения на те новые идеи и потребности русского общества, так единодушно заявленные всею мыслящею его частью в последние годы. Не станем указывать и на великий крестьянский вопрос, начавшийся в наше время… Всё это только явления и признаки того огромного переворота, которому предстоит совершиться мирно и согласно во всём нашем отечестве, хотя он и равносилен по значению своему всем важнейшим событиям нашей истории и даже самой реформе Петра. Этот переворот есть слитие образованности и её представителей с началом народным. ‹…›

Мы высказали только главную передовую мысль нашего журнала, намекнули на характер, на дух его будущей деятельности. Но мы имеем и другую причину, побудившую нас основать новый независимый литературный орган. Мы давно уже заметили, что в нашей журналистике в последние годы развилась какая-то особенная добровольная зависимость, подначальность литературным авторитетам. Разумеется, мы не обвиняем нашу журналистику в корысти, в продажности. ‹…› Но заметим, однако же, что можно продавать свои убеждения и не за деньги. Можно продать себя, например, от излишнего врожденного подобострастия или из-за страха прослыть глупцом за несогласие с литературными авторитетами. Золотая посредственность иногда даже бескорыстно трепещет перед мнениями, установленными столпами литературы, особенно если эти мнения смело, дерзко, нахально высказаны. Иногда только эта нахальность и дерзость доставляет звание столпа и авторитета писателю неглупому, умеющему воспользоваться обстоятельствами, а вместе с тем доставляет столпу чрезвычайное, хотя и временное влияние на массу. Посредственность, со своей стороны, почти всегда бывает крайне пуглива, несмотря на видимую заносчивость, и охотно подчиняется. Пугливость же порождает литературное рабство, а в литературе не должно быть рабства. ‹…›

Критика пошлеет и мельчает. В иных изданиях совершенно обходят иных писателей, боясь проговорить о них. Спорят для верха в споре, а не для истины. Грошовый скептицизм, вредный своим влиянием на большинство, с успехом прикрывает бездарность и употребляется в дело для привлечения подписчиков. Строгое слово искреннего глубокого убеждения слышится всё реже и реже. Наконец, спекулятивный дух, распространяющийся в литературе, обращает иные периодические издания в дело преимущественно коммерческое, литература же и польза её отодвигаются на задний план, а иногда о ней и не мыслится.

Мы решили основать журнал, вполне независимый от литературных авторитетов – несмотря на наше уважение к ним – с полным и самым смелым обличением всех литературных странностей нашего времени. Обличение это мы предпримем из глубочайшего уважения к русской литературе. ‹…› Журнал наш поставляет себе неизменным правило говорить прямо своё мнение о всяком литературном и честном труде. Громкое имя, подписанное под ним, обязывает суд быть только строже к нему, и журнал наш никогда не низойдёт до общепринятой теперь уловки – наговорить известному писателю десять напыщенных комплиментов, чтобы иметь право сделать ему одно не совсем лестное замечание. Похвала всегда целомудренна; одна лесть пахнет лакейской…»

«Пожалуй, не пахнет, а смердит».

Стремительность мыслей Достоевского увлекала.

Объявление об издании «Времени» было старательно обработано Федором Михайловичем и содержало мысли, характеризующие всю его дальнейшую деятельность. И общей чертой её была попытка закончить распрю между западной и русской идеями.

«Эта черта составляла сущность того электрического действия, которое произвела речь Достоевского на Пушкинском празднике… Она же характеризовала его романы и «Дневник»… Конечно, я ещё должен буду это развить…»

– Алёша, ставь-ка точку, будем завтракать, – заглянула ко мне в кабинет жена.

– Да, моя поцелуйщица, ставлю…

В доме пахло булочками и молоком. Я почувствовал, как сильно проголодался. В гостиной – светлой, как моя жена, – опустился в кресло-качалку. Дышали, блестели занавески на открытом окне. Ветер трогал мою кожу влажными устами. Впрочем, для полного удовольствия не хватало свежего номера «Известий». Сегодня газеты не было, а вот у Марины вопросы были.

– Гостей принимал? – спросила она, улыбаясь и поправляя зелёный шёлковый халатик.

– Ага, речистого Сажина с пиар-проектом.

– Поссорились?

– Я бы сказал, побратались, – не допив молоко, я поставил стакан на стол.

– Что с тобой, милый? Ты расстроен?

– Ухожу из газеты… Я решился…

– И правильно… Посмотри, как ты поседел… на старика похож.

– Неужели ты только теперь заметила? Я давно поседел.

– Нет, конечно… я и раньше замечала… Но ты же не слушаешь…

– Да, не слушаю, прости… Знаешь, пересматривал как-то «Сталкера»… И вот запомнилось… Запомнилось, что один герой говорил: «В средние века было интересно: в каждом доме жил домовой, в каждой церкви – Бог. Люди были молоды, а теперь каждый четвёртый – старик».

– Не грусти, не грусти, мой старик… Всё только ещё начинается…

3
{"b":"672928","o":1}