– Какой ещё нежити?
– Злодеев таких.
– А человек-паук всех злодеев победит.
– Не знаю, как паук, а вот прадед бы победил.
– Он богатырь, что ли? Ведь он не Илюша… У него же нет коня?
– Да, ни коня, ни кольчуги, но он наш… русский…
– Бабуль, я понял-препонял…
– Вот и ладненько! Пойдёмте-ка, мужички, кушать… Ах да, всё хотела спросить: а что это вы без мамы приехали? Я для неё лимонной мяты насушила. Ещё кой-чего тут припасла.
– Молодец, что припасла… Но в издательстве сейчас сплошной аврал, – сказал я. – Книжная серия готовится, и Марина всё время занята корректурой. Представляешь, дозвониться до нее не могу, последние дни только эсэмэсками общаемся…
Подползал вечер.
Ветер косматил тамариск.
Я нашёл ковш, зачерпнул из ведра нахолодевшей колодезной воды. Закатное, чахло-румяное солнце отражалось в ней. Отпив глоток, я захватил ковш с собою в беседку.
Когда огонёк сигареты перестал тлеть, я бросил её, открыл ноутбук и стал писать.
Часов в десять позвонил Гулевичу, но его номер был по-прежнему заблокирован. Видимо, Игорь Алексеевич ещё не вернулся из командировки. После поездки к Иосифу, он срочно укатил на Ставрополье: там готовился какой-то саммит с участием президента.
Глава семнадцатая
В доме то спорили, то пели.
«Наверное, бабушка укладывает внука спать?»
Я ещё немного послушал и вернулся к начатой главе.
В каком-то смысле мне повезло: я отыскал воспоминания студента И. И. Попова, который часто видел Достоевского отдыхающим около Владимирской церкви. Однажды Попов подсел к нему на скамейку.
«Перед нами играли дети, и какой-то малютка высыпал из деревянного стакана песок на лежавшую на скамье фалду пальто Достоевского.
– Ну что же мне теперь делать? Испёк кулич и поставил на моё пальто. Ведь теперь мне и встать нельзя, – обратился Достоевский к малютке…
– Сиди, я ещё принесу, – ответил малютка.
Достоевский согласился сидеть, а малютка высыпал из разных деревянных стаканчиков, рюмок ему на фалду ещё с полдюжины куличей. В это время Достоевский сильно закашлялся, а кашлял он нехорошо, тяжело; потом вынул из кармана цветной платок и плюнул в него, а не на землю. Полы пальто скатились с лавки, и «куличи» рассыпались. Достоевский продолжал кашлять… Прибежал малютка.
– А где куличи?
– Я их съел, очень вкусные…
Малютка засмеялся и снова побежал за песком…»
«Если в общении со взрослым, – думал я, – писатель мог выпустить и каплю ехидства, и целый вечер хохлиться, то вот к ребёнку он всегда был необыкновенно добр и внимателен… Он ведь и в собственную семью был полностью погружён, жил её заботами».
В Старой Руссе, где в последние годы жизни Достоевский купил дом, он мог удивить соседей и знакомых. Как-то раз встретил его на улице профессор Н. П. Вагнер и увязался за ним. Достоевский был неприветлив, на вопросы своего спутника отвечал нехотя да ещё и искал бурую корову.
– Да на что вам, Федор Михайлович, понадобилась бурая корова? – спросил профессор.
– Как на что? Я её ищу.
– Ищете? – удивился профессор зоологии.
– Ну да, ищу нашу корову. Она не вернулась с поля. Все домашние пошли её разыскивать, и я тоже ищу.
На следующий день Вагнер передал странный, по его мнению, разговор Анне Григорьевне Достоевской. Профессор удивлялся, как это её муж, «ум и фантазия которого всегда заняты идеями высшего порядка, бродит по улицам, разыскивая какую-то бурую корову».
«Очевидно, вы не знаете, уважаемый Николай Петрович, – ответила жена Достоевского, – что Федор Михайлович не только талантливый писатель, но нежнейший семьянин, для которого всё происходящее в доме имеет большое значение. Ведь если б корова не вернулась домой вчера, то наши дети, особенно младший, остались бы без молока или получили бы его от незнакомой, а пожалуй, и нездоровой коровы. Вот Федор Михайлович и пошёл на розыски».
Я выглянул из беседки.
Темнота была, как печная копоть. Приговорил несколько минут, вглядываясь в неё. Но вот оформился образ Достоевского – писатель склонился над записной книжкой, касаясь её редкой бородой, – и я снова зашелестел кнопками…
В его записной книжке имеются и такие шутейные строки:
Дорого стоят детишки,
Анна Григорьевна, да
Лиля, да эти мальчишки –
Вот она, наша беда!
А какие письма он посылал домой!
«Цалую тебя и обнимаю, – сообщает Достоевский жене, – благодарю Лилечку за письмо, а Федю поздравляю с рыбалкой. Пусть поймает три налима к моему приезду, сварим уху. Как я их люблю, моих ангелов, про вашу милость и говорить нечего. Только бы поскорей нам свидеться».
Он внимателен к своим дорогим адресатам, аккуратно отвечает им.
Он вообще аккуратен.
«На его письменном столе, – вспоминала впоследствии дочь, – царил величайший порядок. Газеты, коробки с папиросами, письма, которые он получал, книги, взятые для справок, всё должно было лежать на своём месте. Малейший беспорядок раздражал отца».
И настаивала:
«Я никогда не видела моего отца ни в халате, ни в туфлях… С утра он бывал уже прилично одет, в сапогах и галстуке и в красивой белой рубашке с крахмальным воротничком». На такую вот рубашку стенографистка Анна Сниткина, в будущем Достоевская, обратила внимание ещё в первый день знакомства с известным романистом.
По утрам да в хорошем настроении Федор Михайлович иногда напевал: «На заре ты её не буди…» Но стоит писателю заметить случайное пятно от свечи на домашней куртке, «и он не может приступить к работе, не уничтожив его радикально».
Проработав всю ночь, Достоевский вставал поздно, собственноручно заваривал чай или готовил кофе: «то и другое крепости чрезвычайной».
Находил дождь.
В темноте застыла гущина сада.
Я продрог и был не прочь согреться чаем. Потушил свет в беседке, потихоньку вошёл в дом, зажёг газ.
И сын, и бабушка спали за деревянной перегородкой. Ночник рисовал на полу рдеющие узоры. Казалось, что и рыжего кота изобразил он.
В гостиной было уютно.
Вскоре я уже потягивал чай с молоком, разглядывал старую, намоленную икону и думал: «Посмотришь на неё – и неизживаемая радость в сердце поселится». Действительно, словно чары сняли с меня, стало как-то тепло, и я улыбнулся.
Книга ладилась, всё теперь получалось. Наверное, оттого что я вернулся в отчий дом? По-моему, только здесь я и владел искусством не ошибаться. Именно здесь укрывался от всего вилявого и межумочного, обезличенного. Самоодолевал, воспитывал себя.
…Быстро три недели миновали – как жёлтый листок с дерева упал.
Наступили осенние простудные дни, и мы засобирались домой.
Ветер-свистун провожал нас.
Бабушка расцеловала меня, а внука ещё и перекрестила. Взгляд её затуманился, затосковал.
Глава восемнадцатая
«Спасибо тому, кто изобрёл сон… Одним только плох крепкий сон: говорят, что он очень смахивает на смерть».
Иногда во сне я составляю планы сражений и почему-то разбиваю именно немцев. Сегодня мне приснилось, что я взял языка. Это был тучный эсэсовец, с румяным, пожалуй, даже побагровевшим, лицом. Он ощетинился, обругал меня матерком, ткнул в мою сторону пальцем, крикнул:
– Думаешь, победил, краснопузый?.. Э-э нет, мы ещё встретимся!
В тонких ехидных губах немца застряла улыбочка.
«Что-то он разговорился!» – трепыхалась мысль.
Молча я свалил его с ног, перевернул на живот и, придерживая коленом, связал руки ремнём. Потом, подталкивая автоматом, повёл в штаб. Немец больше не улыбался, видимо, страх костенил его волю. Мы миновали развалины и вышли к Волге.