Я прислушался: ветер больше не скулил за окном, не отвлекал. Теперь ничто не мешало работать над книгой, размышлять.
Почему же Аполлинария бросила Достоевского?
Ответ мне дали воспоминания Василия Розанова. Через семнадцать лет после этого разрыва и за год до смерти Достоевского В. В. Розанов женился на Аполлинарии Сусловой. Впоследствии он воспроизвёл свой разговор с ней:
«– Почему же вы разошлись?
– Потому что он не хотел развестись со своей женой, чахоточной, «так как она умирает».
– Так ведь она умирала?
– Да. Умирала. Через полгода умерла. Но я его разлюбила.
– Почему «разлюбила»?
– Потому что он не хотел развестись.
Молчу.
– Я же ему отдалась любя, не спрашивая, не рассчитывая. И он должен был так же поступить. Он не поступил, и я его кинула…»
Впрочем, и самого Розанова после шести лет брака постигла та же участь. Аполлинария уехала от него, влюбившись в молодого еврея. На письма Василия Васильевича она отвечала со свойственной ей жестокостью: «…тысячи мужей находятся в вашем положении (т. е. оставлены женами) и не воют – люди не собаки».
Даже старик-отец, к которому она переехала, писал о ней:
«Враг рода человеческого поселился у меня теперь в доме, и мне самому в нём жить нельзя…»
У Достоевского есть такой отрывок, написанный, правда, года за два-три до знакомства с А. П. Сусловой: «Красавица первостепенная; что за бюст, что за осанка, что за походка. Она глядела пронзительно, как орлица, но всегда сурово и строго; держала себя величаво и недоступно. Она слыла холодной, как крещенская зима, и запугивала всех своей недосягаемой, своей грозной добродетелью…
‹…› И что ж? Не было развратницы развратнее этой женщины… Она была сладострастна до того, что сам маркиз де Сад мог бы у неё поучиться… Да, это был сам дьявол во плоти, но он был непобедимо очарователен».
Скорее всего, этот портрет написан Достоевским с его первой жены, Марии Дмитриевны, той самой чахоточной, которую он не хотел бросить ради Сусловой. Жена изводила писателя своими изменами, нападками на его близких, а также ревностью.
15 апреля 1864 года Федор Михайлович сообщал старшему брату:
«Сейчас, в 7 часов вечера, скончалась Марья Дмитриевна и приказала всем вам долго и счастливо жить (её слова). Помяните её добрым словом. Она столько выстрадала теперь, что я не знаю, кто мог бы не примириться с ней».
В ночь после смерти жены он внёс в записную книжку:
«Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?»
И ещё:
«…человек стремится на Земле к идеалу, противоположному его натуре. Когда человек не исполнил закона стремления к идеалу, т. е. не приносил любовью жертву своего Я людям или другому существу (я и Маша), он чувствует страдание и назвал это состояние грехом».
И наконец, откровение пророка:
«…человек есть на Земле существо, только развивающееся… не оконченное, а переходное… Следственно, есть будущая, райская жизнь.
Какая она, где она, на какой планете, в окончательном ли центре, т. е. в лоне всеобщего синтеза, т. е. Бога? – мы не знаем».
…Представилось, как писатель, оторвавшись от записной книжки, испуганно посмотрел в темень окна, за которым вдруг заскулил ветер. А потом, как будто разглядев за этим окном меня, сказал:
– Знаете ли вы, как любят! – Голос его дрогнул, и он страстно зашептал: – Если вы любите чисто и любите в женщине чистоту её и вдруг убедитесь, что она потерянная женщина, что она развратна, – вы полюбите в ней её разврат, эту гадость, вам омерзительную, будете любить в ней… Вот какая бывает любовь!
Я ничего не ответил, но подумал: «Почти во всех его поздних романах появляется этот новый женский образ». Тоска ущемила меня. В ночь после смерти Маши и Достоевскому было тоскливо, ведь беда его за сердце кусала… Схоронив жену, Фёдор Михайлович бросился к брату – «он один у меня остался, но через три месяца умер и он».
…Все эти печальные события вползут в жизнь писателя через несколько лет после выхода первого номера журнала «Время». А сейчас Достоевский хотя и разрывается между двумя этими женщинами – Марией Дмитриевной и Аполлинарией Сусловой, – но он любит, мучительно любит, строит планы и работает. Он точно знает, что профессиональны не политики и убийцы, а литераторы.
Глава двадцатая
О, русские литераторы! Всё-то они подмечают:
«В юности Достоевский написал: «Человек есть тайна»; в зрелости, исходя из горького своего опыта, чуть-чуть уточнил блистательный афоризм: «Человек есть существо, ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение».
Выйдя из Омского острога, Федор Михайловичуже чуть ли не кричал: «Я – дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных».
Конечно, сомневался не только Достоевский. Сомневался, хотя и по другому поводу, даже ошибался, друг его юности Некрасов. Сотрудник журнала «Современник» Павел Ковалевский рассказывал:
«Лучшего редактора, как Некрасов, я не знал… умнее, проницательнее и умелее в сношении с писателями и читателями никого не было… Знание вкусов читателей не без своеобразного юмора.
– Читатель ведь чего хочет. Он хочет, чтобы повесть была поскучнее; серьёзная, дескать, повесть, не какая-нибудь, – а учёная статья – чтоб была повеселее: он прочитать её может.
Никогда он не ошибался в выборе рукописей… Ошибся он один раз, зато сильно, нехорошо и нерасчётливо ошибся, с повестью Достоевского, которая была точно слаба, но которую тот привёз с собой из ссылки и которую редактор… уже по одному этому обязан был взять.
– Достоевский вышел весь. Ему не написать ничего больше, – произнёс Некрасов приговор – и ошибся…
– Если так, – решил Достоевский, – я заведу свой собственный журнал.
И тоже ошибся…»
Не думаю, что Федор Михайлович и его брат допустили ошибку. По крайней мере, в начале издания журнала они действовали, как шахматисты, просчитывающие свои ходы наперёд. Это потом «Роковой вопрос» – статья, посвящённая польскому восстанию, – стал для них действительно роковым, но сейчас…
«Журнал «Время» имел решительный и быстрый успех, – свидетельствовал литсотрудник Страхов. – Цифры подписчиков, которые так важны были для всех нас, мне твёрдо памятны. В первом, 1861, году было 2300 подписчиков, и Михайло Михайлович говорил, что он в денежных счетах успел свести концы с концами. На второй год было 4302 подписчика; список их по губерниям был напечатан во «Времени» 1863 года… На третий год издания, в апреле месяце, было уже до четырёх тысяч, и Михайло Михайлович говорил, что остальные триста должны непременно набраться к концу года. Таким образом, дело сразу стало прочно, стало со второго же года давать большой доход, так как 2500 подписчиков вполне покрывали издержки издания; авторский гонорар был тогда менее нынешнего, он редко падал ниже пятидесяти рублей за печатный лист, но редко и подымался выше, и почти никогда не переходил ста рублей.
Причинами такого быстрого и огромного успеха «Времени» нужно считать прежде всего имя Ф. М. Достоевского, которое было очень громко; история его ссылки в каторгу была всем известна; она поддерживала и увеличивала его литературную известность, и наоборот. «Моё имя стоит миллион!» – сказал он мне как-то в Швейцарии с некоторой гордостию.
Другая причина была – прекрасный (при всех своих недостатках) роман «Униженные и оскорблённые», достойно награждавший читателей, привлечённых именем Федора Михайловича. По свидетельству Добролюбова, в 1861 году этот роман был самым крупным явлением в литературе. ‹…›
Третьей причиною нужно считать общее настроение публики, никогда так жадно не бросавшейся на литературные новинки, как в это время. За первым увлечением иногда следовало быстрое разочарование; но на этот раз дело пошло прекрасно. Журнал оказался очень интересным; в нём слышалось воодушевление вполне либеральное, но своеобразное, не похожее на направление «Современника», многим уже начинавшее набивать оскомину. Но вместе с тем «Время», по-видимому, в существенных пунктах не расходился с «Современником». ‹…› В октябрьской книжке «Времени» 1861 года явилось даже стихотворение Некрасова «Крестьянские дети» вместе с комедиею Островского «Женитьба Бальзаминова»; в апрельской книжке «Времени» 1862 года явились сцены Щедрина. Таким образом, самые крупные сотрудники «Современника» по части изящной словесности, и даже Некрасов и Щедрин, отдавшие все свои силы этому журналу, ясно выказали своё особенное расположение ко «Времени».