— Поохотились! Нажалуются ведь они на нас с тобой, друг. Ух, характер у шельмеца, железо! Собственного деда готов глазищами сразить…
— Погубют! Ей-бо, погубют! — жалобно твердил свое Терешкин.
— Погубить не погубят, но неприятностей наделают. — Иван Никитич прошел несколько шагов молча и сердито добавил: — Поделом!
— Чегой-то? — встрепенулся Терешкин.
— Дождик, говорю, начинается и надолго. Паршивое утро!
Тропинка вывела их снова на линию. Побрели они по шпалам, о чем-то напряженно думая, и ни тот, ни другой не слышали больше тех запахов, которые неслись недавно из темноты. Только кружатся скрюченные листья, моросит дождь и тянет чем-то горьковатым, тальником, наверное. Его много растет по обочинам железнодорожной линии.
В. Астафьев
НАСЛЕДСТВО
Лукаша вздыхал, ворочался, кутался в старый полушубок, но сон не приходил. «Укатали сивку крутые горки», — с грустью подумал он о себе и долго после этого лежал неподвижно, забывшись чуткой дремотой. Трещание кузнечиков, голос кукушки, однообразно отсчитывающей в ночи чьи-то земные сроки, начали сливаться в один неясный, слабый звук. И вдруг совсем рядом, в густом черемушнике дико закричала выпь.
— О, чтоб тя разорвало! — выругался Лукаша. — Тьфу ты, нечистая сила, спугнула сон. И достанется же птице такое горло сатанинское — православных с ума сводить…
Лукаша поднялся. Захрустели, защелкали суставы, как сухой хворост. Сердито ворча, он стал складывать в кучу почти затухшие головни. От них повалил дым и вскоре закачался, разрастаясь, синенький огонек. С реки потянуло сыростью; Лукаша ощутил легкий озноб. Лицо его, заросшее колючими, седыми волосами, посерело от бессонницы.
Приближалось утро.
Лукаша с кряхтеньем достал уголек, положил его в трубку и задумался, глядя куда-то поверх потрескивающего костра. Трубка сопела, посвистывала, словно грустила вместе с хозяином.
Да, теперь Лукаша знает, что такое бессонница. Вот племянник Федька об этом никакого представления не имеет. Спит себе у костра, похрапывает под одним дождевиком и холод ему нипочем. Впрочем, и сам Лукаша в Федькины-то годы не жаловался на бессонницу. Бывало, только ткнется где, и готов, хоть сто леших сбежись и ори на разные голоса. А тут какая-то ничтожная пернатая тварь разбудила…
— Ох-хо-хо, парень, парень, хорошо тебе: ни заботы, ни печали, старость-то далеко-о, — заговорил Лукаша, поглядывая на спящего Федьку. — А тяжело, ой тяжело себя стариком чувствовать! Я вот всю жизнь в тайге, любого зверя мог выследить и скрасть, а не заметил, как самого старость скрала. Гордый я человек был, никому не кланялся, все сам делал. Как хотел, так и делал. Вот и остался одинешенек: ни кола, ни двора. А все потому, что людей избегал, медведем жил, на восток крестился, пню молился…
Федька зашевелил губами, промычал тихонько и зябко скорчился, натягивая на себя куцый дождевичок.
— Замерз, — усмехнулся Лукаша, снял с плеча старый полушубок и набросил на Федьку. — Спи давай за двоих, гроза зверей.
Лукаша погрел спину у костра, еще раз набил трубку и подумал: «Чайку бы теперь!» Но не хотелось тащиться с чайником к реке сквозь кустарник, в промозглую темень, не хотелось даже шевелиться. Годы и усталость придавили Лукашу, сгорбили его кряжистую фигуру. Руки, грудь, плечи и даже выпирающие под рубахой лопатки — все говорило о силе, некогда буйной. На его темнокожем от вечного загара лице резко выделялся хрящеватый нос, а черные с желтинкой глаза притаились под пучками лохматых бровей. И надо было заглянуть под эти хмурые брови, встретиться со всегда настороженными, цепкими глазами, чтобы понять, что старый таежник считает проявление каких бы то ни было чувств унизительным для человека.
Чуял Лукаша: скоро-скоро сломят его и прикуют к постели немощи, которые наваливаются на престарелых таежников сразу, как только они покинут тайгу-кормилицу.
Не тайники с золотом, не пятистенные избы и не закрома с хлебом оставляет в наследство охотник. Передает он чаще всего старое, много раз чиненное ружье и в придачу к нему — вольную жизнь, любовь к тайге, к небу, звездам, буйным ветрам — ко всему живому на земле.
Наследником обычно бывает сын. А Лукаша так и не обзавелся семьей. Прожил он с женой всего три недели и еще не успел поверить, что любимая Дуняша с ним, как случилась беда.
Отряд красных партизан после удачного налета на деревню, занятую колчаковцами, пробирался в горы. Лукаша служил тогда на месте покойного отца лесообъездчиком, знал все таежные тропы, не раз водил по ним партизан. В тот день опять пошел с отрядом в тайгу, а когда вернулся, его Дуняша, вся исполосованная шомполами карателей, висела на дереве рядом с избушкой.
Так вот и остался Лукаша один. Покинул он свою избушку, чтобы не глодала сердце тоска, и ушел навсегда в тайгу. Здесь он и жил. Только изредка выходил к людям, чтобы заключить очередной договор с ОРСом сплавной конторы на поставку мяса или сдать пушнину.
А жизнь текла и текла. И вот настала пора передавать кому-то свое ружье, свою любовь к тайге. Ружье он передаст — это вещь. Правда, такая вещь не у всякого имеется — по замочной планке серебряной змейкой извивается надпись: «Лучшему охотнику Луке Романовичу от сплавщиков».
Ружье есть ружье. Если не дарить, так все равно Федьке достанется. А вот как быть с любовью? Тайга — не красна девица, не всегда ласкова. Не жалует тайга людей нерасторопных, малодушных. Тайгу надо уважать. Уважать даже тогда, когда околдует она тебя, запутает в своей лесной дреме; уважать ее и в цвету весеннем и в осенней наготе; уважать, когда она без скупости набивает охотничьи сумы пушниной и когда уводит из-под носа даже никчемного бурундучишка. Сумеет ли Федька принять ее всей душой такую: то шибко добрую, то злую, как неродная мать, то безмерно щедрую, то чересчур скупую?
Отец Федьки умер три года назад, оставив на руках мачехи троих ребят. Двоих младших отдали в детдом, а старший, Федька, остался у мачехи. Та помыкала им, как хотела. Федька делал все: от уборки навоза в коровнике до растопки печи по утрам. Но мачехе было мало — она корила его куском хлеба, ругала за пустячные ребячьи проказы. Когда же в дом стал похаживать сплавщик с лихо закрученными рыжими усами, Федьке и вовсе жизни не стало. В это-то время и появился в доме старший брат Федькиного отца Лукаша. Он пришел подвыпивший, обругал мачеху последними словами и забрал Федьку с собой в тайгу.
У Федьки никто не спросил, хочет он или не хочет ходить по тайге, принимая на себя тяжести и муки охотничьей жизни. Робким, забитым рос Федька. Не любил Лукаша слабых характером людей и оттого держал Федьку в особой строгости. «Ничего, со временем поймет, что для его же пользы это, — рассуждал Лукаша. — Может, выйдет из него охотник». — И подвергал Федьку всяким таежным испытаниям.
Вчера вечером плыли они по реке. Горы подступали к берегам, становились все выше и мрачней. Течение убыстрялось. Откуда-то доносился приглушенный, все усиливающийся шум. Казалось, в горах, шевеля вершинами обомшелых кедров и сосен, дует сильный ветер.
Федька перестал грести и, направляя лодку веслом на стрежень, с любопытством поглядывал то на голые, морщинистые выступы, за которые в страхе уцепились хилые, кривые сосенки, то на Лукашу, сидевшего к нему спиной на багаже посреди лодки и привычно посасывающего трубку.
Приближались к Почивалинскому мысу. Две недели назад они поднимались вверх, таща лодку за собой на бечеве. Встречное течение возле мыса было такое сильное, что небольшое расстояние они преодолевали несколько часов. А когда миновали мыс, Федька спросил у Лукаши, почему это место так называется?
— Много разного народу почивает возле этого утеса, — задумчиво ответил Лукаша.