Депутат Делоне предложил собранию объявить, что до удаления опасности оно будет руководиться лишь неотложным и верховным законом общественного спасения.
Это значило, пока лишь отвлеченной и таинственной формулой, но тем не менее очевидно устранить королевскую власть и объявить Законодательное собрание царствующим безусловно. Делоне говорил, что революция не окончена, что те, кто так полагает, ошибаются, что неизменные законы годятся, когда революция будет спасена, а не когда ее еще надо спасать; словом, он говорил всё то, что обыкновенно говорится в пользу диктатуры, всегда приходящей на ум в час опасности. Ответ депутатов правой стороны был совершенно естествен: они находили, что, создавая власть, поглощающую правильные и установленные власти, нарушали присягу, данную конституции. Их противники возражали, что пример такого нарушения уже подан, что не следует дать себя предупредить и застигнуть врасплох. «Однако докажите, – говорили сторонники двора, – докажите, что этот пример подан, что конституция нарушена». «Вы крамольники!» – «Вы изменники!» Вот вечный взаимный упрек, вечный неразрешимый вопрос.
Депутат Жокур хотел отослать предложение якобинцам, настолько оно казалось ему свирепым. Пылкий Инар, которому оно пришлось по душе, требовал, чтобы оно было принято к сведению, а речь Делоне – разослана департаментам для противопоставления речи Пасторе, которую он называл приемом опиума, данным умирающему.
Депутату Воблану удалось завладеть всеобщим вниманием. Он сказал, что конституция может быть спасена конституцией же, что план Дебри служит этому доказательством, что речь Делоне можно, пожалуй, напечатать, но рассылать департаментам не следует, а надо возвратиться к предложению комиссии. Действительно, прения были отложены до 3 июля.
Один депутат еще не говорил – Верньо. Хоть и член Жиронды, и вдобавок ее лучший оратор, он держал себя независимо. По беспечности или по истинной возвышенности духа он, казалось, стоял выше страстей своих друзей; он разделял их горячие патриотические чувства, но не всегда разделял их гнев и озабоченность. Когда он решался высказаться по какому-нибудь вопросу, то увлекал своим красноречием и некоторым общепризнанным беспристрастием ту колебавшуюся часть собрания, которую некогда Мирабо покорял своей диалектикой и жаром. Неуверенные в себе люди везде подчиняются таланту и разуму.
Было объявлено, что Верньо будет говорить 3 июля. Громадная толпа собралась слушать великого оратора по вопросу, признанному всеми важнейшим.
И вот он говорит. Бросив сначала взгляд на Францию, он продолжает: «Если не верить в несокрушимую любовь народа к свободе, можно было бы усомниться, обращается революция вспять или приходит к своей цели. Наши северные армии двигались в Бельгию – вдруг они отступают; театр войны переносится на нашу территорию, и у несчастных бельгийцев останется от нас только память о пожарах, которыми освещалось наше отступление. В то же время большая армия пруссаков угрожает Рейну, хотя нам и подавали надежду, что поход их будет не столь быстр. Каким образом выбрали именно эту минуту, чтобы отпустить народных министров, чтобы прервать нить их трудов, вверить власть неопытным рукам и отвергнуть полезные меры, которые мы сочли нашим долгом предложить? Или правда, что наших побед страшатся?.. Какую кровь жалеют – кобленцскую или вашу?.. Уж не хотят ли царствовать над покинутыми городами, над опустошенными полями?.. Где же мы, наконец?.. А вы, господа, что вы предпримете великого на пользу общего дела? Вы, которых, как льстят себе, устрашили; вы, совесть которых думают встревожить, называя ваш патриотизм крамольным духом, как будто не были названы крамольниками те, кто дали клятву в Зале для игры в мяч; вы, кто подвергались стольким клеветам за то, что не принадлежите к надменной касте, низвергнутой в прах конституцией; вы, за которыми предполагают преступные намерения, точно вы облечены иной властью, кроме власти закона, и получаете тридцать миллионов в год жалованья; вы, которых сумели разделить, но которые в минуту опасности отложите ненависть, жалкие словопрения и не найдете такой сладости во взаимной ненависти, чтобы предпочесть это адское наслаждение благу Отечества; вы все, наконец, выслушайте меня: какие у вас средства? Что велит вам нужда? Что дозволяет конституция?»
Во время этого вступления оратора часто прерывают рукоплескания. Он продолжает и разоблачает двоякого рода опасности, внутренние и внешние.
«Чтобы предупредить первые, собрание предложило декрет против священников, и – оттого ли, что дух Медичи еще бродит под сводами Тюильри, или какой-нибудь Летелье еще смущает сердце государя[52] – декрет отвергнут престолом. Непозволительно думать, не нанося оскорбления королю, чтобы он желал религиозных смут. Стало быть, он считает себя настолько могущественным, чтобы обеспечить спокойствие, и ему для этого достаточно прежних законов. Пусть же его министры отвечают за спокойствие головой, если уж имеют средства обеспечить его! Чтобы предупредить внешние опасности, собрание придумало резервный лагерь – король вновь не согласился. Было бы оскорблением полагать, что он хотел выдать Францию неприятелю; стало быть, у него есть достаточные силы, чтобы защитить ее: его министры должны нам отвечать головой за спасение Отечества».
До сих пор оратор, как мы видим, наседает исключительно на ответственность министров и только усугубляет ее. «Но, – прибавляет он, – недостаточно того, чтобы ввергнуть министров в бездну, вырытую их злокозненностью или бессилием… Выслушайте меня спокойно, не спешите отгадывать…» При этих словах внимание удваивается; в собрании водворяется глубокое молчание. «От имени короля, – говорит он, – французские принцы старались поднять Европу; в отмщение за достоинство короля был заключен Пильницкий договор; с целью помочь королю король Венгерский и Богемский ведет с нами войну, Пруссия идет на нас. В конституции же я читаю: “Если король станет во главе армии и направит ее силы против нации, или если он не воспротивится формальным актом таковому предприятию, исполняемому во имя его, он будет считаться отрекшимся от престола”.
Что такое формальный акт сопротивления? Если бы сто тысяч австрийцев шли на Фландрию и сто тысяч пруссаков на Эльзас, а король выставил против них десять или двадцать тысяч человек – было бы это формальным актом сопротивления? Если бы король, обязанный сообщить о предстоящих неприятельских действиях, знал о движениях прусской армии и не уведомил бы о них собрание, если бы был предложен резервный лагерь, необходимый для отпора неприятелю, а король заменил бы его другим планом, неверным и требующим много времени на исполнение; если бы король предоставил начальство над одной из армий генералу-интригану, подозрительному нации; если бы другой, вскормленный вдали от разврата дворов и привыкший к победам, требовал подкрепления, а король своим отказом сказал бы ему “Я тебе запрещаю победу”, можно ли было бы сказать, что король совершил формальный акт сопротивления?
Я преувеличил многие факты, чтобы отнять всякий предлог к применениям, основанным на догадках. Но что если бы, пока Франция купается в крови, король сказал вам: “Правда, неприятель уверяет, будто действует ради одного меня, ради моего достоинства, ради моих прав, но я доказал, что не являюсь соучастником его; я поставил в поле армии, эти армии были слишком слабы, но конституция не определяет степени их силы; я их собрал слишком поздно, но конституция не определяет времени, когда их следует собирать; я остановил генерала в ту минуту, как он был готов победить, но конституция не заказывает побед: я имел министров, которые обманывали собрание и расстраивали правительство, но право на назначение их принадлежало мне; собрание издало полезные декреты, которых я не утвердил, но я имел право и на это; я сделал всё то, что мне предписывала конституция, следовательно, нет возможности сомневаться в моей верности ей”».