Мы друг друга и самих себя все судим строго, скажу даже – яростно, мы только и думаем, как умерить энергию народа и свободы. И почти никто не обвиняет общего врага, всех обуяло малодушие или сознание причастности к преступлению, и все переглядываются, прежде чем нанести первый удар!
Граждане, если в Риме монархия возродилась после шестисот лет доблести и ненависти к царям, а в Великобритании – после смерти Кромвеля, несмотря на всю его энергию, то почему же не должны у нас опасаться добрые граждане, друзья свободы, видя, что топор дрожит в наших руках и народ в первый же день избавления чтит память о своей неволе! Какую республику хотите вы учредить среди наших частных состязаний и общего насилия?! Мера вашей убежденности в этом суде будет также мерою вашей конституционной свободы».
Были, однако же, умы, не столь фанатичные; они старались демонстрировать более спокойное отношение к процессу и привести собрание к расследованию его с более верной точки зрения.
«Взгляните на истинное положение короля в Конституции 1791 года, – сказал Рузе на том же заседании 15 ноября. – Он был выставлен против национального представительства в качестве соперника. Не естественно ли было с его стороны стараться вернуть себе возможно большую часть утраченной власти? Не вы ли сами открыли ему эту арену и призвали его на нее – бороться против законодательной силы? В этой борьбе он остался побежденным: он один, обезоружен, ниспровергнут к ногам двадцати пяти миллионов человек, и эти двадцать пять миллионов устроят бесполезную подлость и добьют лежачего? К тому же разве Людовик XVI не подавил в душе своей присущую всем людям склонность к власти более, чем всякий другой государь в мире? Разве он в 1789 году не пожертвовал добровольно частью своей власти? Разве не отказался от части прав, которыми его предшественники позволяли себе злоупотреблять? Разве он не уничтожил личной неволи в своих владениях? Разве не призвал в свой совет министров-философов и даже эмпириков, указываемых ему общественным голосом? Разве не созвал он Генеральные штаты и не возвратил среднему сословию часть его прав?»
Форе, депутат департамента Нижней Сены, выказал еще большую смелость. Он дерзнул напомнить о действиях Людовика XVI. «Воля народная, – сказал он, – могла бы рассвирепеть против Тита, равно как и против Нерона, и могла найти за ним преступления – хотя бы только злодеяния, совершенные, при взятии Иерусалима. Но где злодеяния, которые вы взводите на Людовика XVI? Я со всем вниманием прослушал прочитанные против него документы и нашел в них только слабость человека, который поддается всем надеждам, подаваемым к возвращению его прежней власти. И я утверждаю, что все монархи, умершие в постели, виновны более него. Даже добрый Людовик XII, посылая пятьдесят тысяч французов в Италию на убой, из-за своей личной ссоры, был в тысячу раз преступнее!
Цивильный лист, вето, выбор министров, жена, родные, придворные – вот обольстители Капета, и какие обольстители! Взываю к Аристиду, к Эпиктету: пусть они скажут, устояла бы их твердость против подобных испытаний? На воле и чувствах немощных смертных основываю я мои принципы или заблуждения. Возвысьтесь до полного величия национального самодержавия, поймите, сколько великодушия должна внушать подобная власть. Призовите Людовика XVI не как виновного, а как француза, и скажите ему: “Те, кто некогда назвали тебя королем, ныне низлагают тебя; ты обещал быть их отцом и не был им. Вознагради своими добродетелями как гражданина свое поведение как короля”».
При чрезвычайной экзальтации умов каждый невольно смотрел на вопрос со своей точки зрения. Фоше, конституционный священник, прославившийся тем, что в 1789 году стал говорить с церковной кафедры языком революции, прямо поставил вопрос о том, имеет ли общество вообще право произносить смертный приговор. «Общество, – вопрошал он, – имеет ли право отнимать у человека жизнь, которой ему не давало? Конечно, оно должно ограждать себя, но справедливо ли, что оно может оградить себя лишь смертью виновного? А если оно может оградить себя и другими средствами, то не обязано ли оно употребить их? Как! Ради общественных интересов, ради упрочения рождающейся Республики вы хотите отдать на заклание Людовика XVI?! Но разве вся его семья умрет от удара, который его убьет? Исходя из системы наследственности, разве один король не следует немедленно за другим? Избавляетесь ли вы смертью Людовика XVI от прав целого семейства, которые это семейство считает приобретенными многовековым обладанием? Стало быть, истребление одного человека бесполезно. Напротив, оставьте жизнь настоящему главе, закрывающему ход другим; пусть он живет, подавленный ненавистью, которую внушает аристократам своими колебаниями и уступками; пусть живет со своей репутацией слабака, униженный поражением, и он будет для вас менее страшен, чем всякий другой. Пусть этот развенчанный король блуждает по обширным пространствам вашей Республики без пышной обстановки, некогда окружавшей его; покажите, как ничтожен король, оставленный всеми; заявите глубокое пренебрежение к памяти о том, чем он был, и эта память более не будет страшна. Этим вы дадите людям великий урок; вы принесете больше пользы Республике и ее прочности, чем принесли бы, проливая кровь, вам не принадлежащую.
Что касается сына Людовика XVI, то если из него может выйти человек, мы сделаем из него гражданина, подобно молодому Эгалите. Он будет сражаться за Республику, и мы не будем бояться, чтобы его когда-либо поддержал хоть один солдат свободы, если бы ему пришла безумная мысль изменить отечеству. Покажем таким образом народам, что ничего не страшимся; пригласим их последовать нашему примеру; пусть все вместе составят европейский конгресс, пусть низложат своих государей, предоставляя им влачить безвестную жизнь среди республик, пусть даже дают им небольшие пенсии, потому что едва ли даже нужда научит их зарабатывать себе на хлеб.
Подайте же этот великий пример отмены варварского наказания. Выкиньте вовсе это беззаконное средство проливать кровь, а главное – исцелите народ от потребности кровопролития. Старайтесь унять в нем эту жажду, которую дурные люди возбуждают еще больше, чтобы через это возмущать Республику. Подумайте, что есть
бесчеловечные люди, которые требуют еще полтораста тысяч голов, и что, отдав им голову бывшего короля, вы уже не сможете отказать им в других. Отстраните же злодеяния, которые надолго бы взволновали Республику, обесчестили свободу, замедлили ее ход и повредили бы благополучию всего мира».
Прения продолжались с 13 до 30 ноября и вызвали всеобщее волнение. Люди, которые не совсем еще увлеклись новыми порядками, которые еще немного помнили 1789 год, доброту монарха и тогдашнюю любовь к нему, не могли постичь, чтобы этот самый король, вдруг переименованный в тирана, был обречен на плаху. Даже допуская, что он имел сношения с иноземцами, они относили эту вину к его слабохарактерности, обстановке, непобедимой любви к наследственной власти и возмущались мыслью о позорной казни. Однако они не смели открыто защищать Людовика XVI. Недавняя опасность, возникшая из-за нашествия пруссаков, и общепринятое мнение о том, что двор был тайным двигателем этого нашествия, возбудили сильное раздражение, которое обрушилось на злополучного монарха и против которого никто не смел восставать. Умеренные ограничивались общим протестом против всех, кто требовал новых мщений: их изображали возмутителями, сентябристами, старавшимися усеять Францию трупами и развалинами. Не защищая Людовика XVI по имени, требовали умеренности к побежденным врагам вообще, советуя остерегаться лицемерной энергии, которая, делая вид, будто защищает Республику казнями, только искала порабощения ее террором и компрометировала в глазах Европы.
Жирондисты еще не говорили. Их мнение скорее предполагалось, чем было известно, и Гора, чтобы иметь предлог к обвинению, уверяла, что они хотят спасти Людовика. Между тем жирондисты находились в нерешительности. С одной стороны, они отвергали принцип неприкосновенности и смотрели на Людовика XVI как на соучастника иноземного нашествия, с другой – они были тронуты столь большими несчастьями и всегда были склонны противиться свирепости своих противников, так что не знали теперь, на что решиться, и хранили двусмысленное и угрожающее молчание.