Правда, те же люди будут и обвинителями его, и судьями, но если в обыкновенных судах эти две должности разделяются и не допускается, чтобы приговор произносился людьми, представившими обвинение, то на общем совете нации, поставленном превыше всяких частных интересов и побуждений, эти предосторожности уже не нужны. Нация не может ошибаться, и депутаты, ее представляющие, разделяют ее непогрешимость и полновластность.
Из всего вышесказанного следует, что так как обязательство, принятое в 1791 году, не может связывать национальное представительство, не имеет и тени взаимности и заключает в себе нелепость – оставлять измену безнаказанной, – то это обязательство недействительно и Людовик XVI может быть предан суду. Что же касается наказания, оно было известно во все времена и внесено во все законы. Судилищем должен быть сам Конвент, облеченный всеми властями – законодательной, исполнительной и судебной.
Ораторы, следовательно, требовали, чтобы Людовик XVI был предан суду; чтобы судил его Национальный конвент; чтобы комиссарами был составлен протокол обвинений; а Людовик XVI лично явился для ответа на них, ему были бы даны защитники и немедленно по выслушании его Конвент произнес бы свой приговор путем поименной переклички.
Защитники принципа неприкосновенности не оставили без ответа ни одного из этих доводов и опровергали всю систему своих противников.
«Уверяют, – заявили они, – будто нация не могла отнять у себя право наказывать за удар, направленный против нее самой, а неприкосновенность, постановленная в 1791 году, связывала Законодательное собрание, но не самую нацию. Прежде всего, если справедливо, что власть нации неотчуждаема и нация не может сама себе запретить возобновлять свои законы, то точно так же справедливо и то, что она не властна над прошедшим, поэтому она не может помешать тому, чтобы законы, ею прежде изданные, продолжали действовать; она вправе заявить, что на будущее время государи более не будут неприкосновенны, но не может помешать им быть неприкосновенными в прошедшем, так как сама объявила их таковыми; в особенности же нация не может нарушить обязательства, принятого с третьими лицами, так как относительно их она была просто договаривавшейся стороной. Итак, национальная власть могла на время связать себя, и она этого, безусловно, хотела, не только относительно Законодательного собрания, которому она воспретила всякие судебные меры против короля, но и относительно самой себя, так как политическая цель неприкосновенности не была бы достигнута, если бы королевский сан не был поставлен вне всяких посягательств.
Что касается недостатка взаимности в выполнении обязательства, то всё это было предусмотрено. Неверность обязательству предусмотрена в самом обязательстве. Все способы нарушения его совмещаются в одном, самом тяжком из всех, – войне против нации, и наказываются низложением, то есть упразднением договора, существующего между королем и нацией. Следовательно, недостаток взаимности не есть достаточная причина для того, чтобы нация считала себя свободной от своего обещания.
Стало быть, обязательство безусловно и действительно, оно обязательно и для нации, и для Законодательного собрания. Наконец, сейчас станет ясно, что в монархической системе это обязательство не было бессмысленным и не может быть упразднено по нелепости. В самом деле, что бы там ни толковали, принцип неприкосновенности не оставлял ни одного проступка безнаказанным. Ответственность министров касалась всех действий высшей власти, так как без представителей ни один государь не может ни управлять, ни строить нации козни. Следовательно, общественное правосудие всегда имело возможность действовать. Наконец, всякие тайные проступки, отличавшиеся от явных административных, были предусмотрены и наказывались низложением, так как всякая вина короля, согласно этому законодательству, приводила лишь к лишению власти.
Против этого возражают, что низложение не есть наказание, а только лишение того орудия, которое монарх употребил во зло. Но в такой системе, по которой особа короля была неприкосновенна, строгость наказания не была важнейшим соображением; важнее был его политический результат, а этот результат достигался лишением власти. И разве не наказание – утратить первый престол в мире? Разве возможно без ужасной боли потерять корону, с которой человек родился, жил, под которой двадцать лет принимал поклонение? Разве для лица, вскормленного наверху общественной лестницы, такая казнь не равняется смерти? Да и если даже наказание слишком мягко, оно таково по формальному договору, и недостаточность наказания не может быть причиной недействительности договора. В уголовном законодательстве раз и навсегда положено, что все ошибки законодательства должны служить к пользе обвиняемого, потому что недопустимо взваливать на слабого ошибки сильного.
Итак, обязательство действительное и безусловное, как выше доказано, не заключало в себе ничего нелепого, в условия его вовсе не входила безнаказанность, и измене была положена кара. Следовательно, нет никакой надобности прибегать ни к естественному праву, ни к нации, так как низложение установлено законом. Это наказание король уже претерпел без приговора суда, в единственно возможной форме народного восстания. Он низложен с престола, поставлен вне всякой возможности действовать, и Франции остается только принимать против него полицейские меры безопасности. Пусть она его изгонит из своих пределов, пусть даже держит в заточении до заключения мира или дозволит остаться в ее недрах в качестве частного человека. Вот всё, что она должна и может сделать. Нет надобности снаряжать суд, разбирать компетентность: 10 августа для Людовика XVI кончилось всё; 10 августа он перестал быть королем; 10 августа он был предан суду, осужден, низложен и всё закончилось между ним и нациею».
Таково было возражение сторонников неприкосновенности. В то время как понималась державная власть нации, это возражение было победоносным, и все рассуждения законодательного комитета оставались лишь замысловатыми софизмами, лишенными истины и честности.
Мы сейчас видели, что говорилось обеими сторонами в прениях. Но из экзальтации умов и страстей возникла другая система и другое мнение. В Клубе якобинцев и в рядах Горы уже поговаривали о том, нужны ли прения, суд, словом, формы, чтобы избавиться от так называемого тирана, схваченного с оружием в руках, проливавшим кровь нации. Это мнение имело ужасный рупор в лице юного Сен-Жюста, сурового, холодного фанатика двадцати лет от роду, который мечтал об идеальном обществе, где царствовали бы безусловное равенство, простота, строгость и несокрушимая сила. Еще задолго до 10 августа зародилась в глубине его мрачного ума мечта об этом неестественном обществе, и он дошел в своем фанатизме до той крайности, до которой Робеспьер дошел лишь по избытку ненависти. Новичок среди революции, в которую едва вступил, еще не прошедший через все ошибки и преступления, примкнувший к партии Горы своими свирепыми мнениями, Сен-Жюст восхищал якобинцев отвагой ума, очаровал Конвент талантом, но еще не приобрел известности в народе. Его мысли, всегда хорошо принятые, но не всегда понятные, получали полную силу лишь тогда, когда чрез повторения Робеспьера делались более ясными и отточенными.
Он говорил после Моррисона, усерднейшего из поборников неприкосновенности, и, не нападая на своих противников прямо, потому что еще не успел никого лично возненавидеть, сначала выказал только негодование против мелочности собрания и тонкого умничанья в прениях.
Рассматривая вопрос с другой стороны, нисколько не касавшейся Людовика XVI, Сен-Жюст восстал против умствования и излишних тонкостей, вредивших, по его словам, великим делам. Жизнь Людовика XVI для него ничто, его тревожит дух, который обнаружат судьи, его беспокоит вопрос, какую меру самих себя дадут они в этом деле. «Люди, которые будут судить Людовика XVI, – говорил он, – должны основать республику, а люди, придающие сколько-нибудь важности справедливому наказанию короля, никогда республики основать не смогут. Со времени представления отчета обнаружилась некоторая неуверенность. Каждый сближает процесс короля со своими частными взглядами: одни как будто боятся впоследствии понести кару за свое мужество; другие не совсем отреклись от монархии; третьи страшатся доблестного примера, который был бы залогом единства.