Собрание, с которым по этому поводу посоветовались, или, вернее, которому было приказано уступить общему желанию и декретом постановить перевод подсудимых, с твердостью настояло на отказе. Верховный суд, объясняло оно, есть конституционное учреждение, которое собрание изменить не властно, потому что не имеет учредительных полномочий и потому что каждый обвиненный имеет право быть судимым только по существовавшим до его ареста законам. Этот вопрос снова наплодил ворох петиций, и собрание неоднократно вынуждено было бороться против коммуны и рассвирепевших секций. Оно ограничилось сокращением некоторых форм процедуры, но постановило, что все подсудимые, подлежавшие ведению Верховного суда, останутся в Орлеане и не будут переведены из-под юрисдикции, назначенной им конституцией.
Таким образом, слагались два мнения: одно требовало пощады побежденным и направления всей энергии против иноземцев, другое – прежде всего истребления внутренних врагов. Последняя мысль была не столько мнением, сколько слепым, лютым инстинктом, сложившимся из страха и гнева, который должен был возрастать вместе с опасностью.
Парижане тем больше раздражались, чем большая опасность грозила городу, объекту всех восстаний, главной цели похода неприятельской армии. Они обвиняли собрание, состоявшее из депутатов департаментов, в желании отступить в провинции. Жирондистов в особенности, большей частью принадлежавших к южным провинциям и образовавшим столь ненавистное коммуне умеренное большинство, обвиняли в склонности пожертвовать Парижем из ненависти к столице. Им приписывалось довольно естественное чувство, и парижане могли полагать, что они их даже сами вызвали; но эти депутаты слишком искренне любили свою родину и общее дело, чтобы помышлять об оставлении Парижа. Они, правда, всегда думали, что, если пропадет север, то можно будет уйти на юг; даже в ту минуту некоторые из них считали более благоразумным перенести правительство за Луару, но в их сердцах не было желания жертвовать ненавистным городом. Дух их был слишком возвышен, они были еще слишком могущественны, слишком рассчитывали на будущий Конвент, и мысль отступиться от Парижа не могла прийти им в голову.
Против жирондистов взводилось двоякое обвинение: в снисхождении к изменникам и в равнодушии к интересам столицы. Вынужденные вести борьбу против людей более горячих и необузданных, даже имея за собой правоту и число, они должны были уступать деятельной энергии своих противников. Так, в исполнительном совете их было пятеро против одного; а кроме трех министров – Сервана, Клавьера и Ролана – двое других, Монж и Лебрен, были выбраны ими же. Но Дантон, который не был их личным врагом и лишь не разделял их мнений и умеренности, один властвовал в совете и отнимал у них всякое влияние. Пока Клавьер старался собрать кое-какие деньги, пока Серван спешил доставить подкрепление генералам, пока Ролан выпускал мудрейшие циркуляры, имевшие целью просветить провинции, давать указания местным властям, препятствовать всяким превышениям полномочий и останавливать всякого рода насилие, Дантон занимался тем, что замещал все административные должности своими людьми. Он всюду рассылал своих верных кордельеров, добывал себе этим путем обширные связи и опору и делился со своими друзьями выгодами революции. Он увлекал или запутывал своих товарищей и встречал препятствия лишь только в непреклонной строгости Ролана, который часто отвергал предлагаемых им лиц или меры. Дантон сердился, не разрывая, однако, с Роланом хороших отношений, и старался везде где мог поставить на своем.
Дантон, который хотел сохранить свое владычество в Париже, твердо решился не допускать перемещения за Луару. Одаренный необыкновенной отвагой, этот человек, провозгласивший восстание накануне 10 августа, когда все еще колебались, уже никак не был способен перед чем-нибудь отступить. Хозяйничая в совете, находясь в коротких отношениях с Маратом и наблюдательным комитетом коммуны, имея влияние во всех клубах, наконец, живя среди толпы, как в стихии, которую он поднимал по желанию, Дантон был человеком наиболее могущественным во всем Париже. И это могущество, основанное на необузданном нраве, близком к народным страстям, не предвещало ничего хорошего побежденным. В своей революционной пылкости Дантон склонялся ко всем замыслам о мщении, которых чуждались жирондисты. Он был главой той парижской партии, которая говорила: «Мы не отступим, мы погибнем в столице, под ее развалинами, но наши враги погибнут прежде нас». Так слагались страшные чувства, следствием которых должны были стать неописуемые ужасы.
Двадцать шестого августа известие о взятии Лонгви быстро распространилось и вызвало в Париже общее волнение. Весь день шли споры о его достоверности; наконец сомневаться стало невозможно, выяснилось, что крепость сдалась, выдержав бомбардировку в продолжение всего нескольких часов. Брожение было так велико, что само собрание декретом постановило смертную казнь всякого, кто предложит сдать осаждаемую крепость. По требованию коммуны был отдан приказ о том, чтобы Париж с окрестностями в несколько дней поставил 30 тысяч человек, вооруженных и экипированных. При господствовавшем тогда энтузиазме такая поставка не представляла трудности, а число защитников города успокаивало по поводу любой опасности. Никто не мог себе представить, чтобы какие-нибудь 100 тысяч пруссаков могли справиться с несколькими миллионами людей, решившихся обороняться. С удвоенной энергией продолжались работы в лагере под Парижем, и женщины сбирались в церквях и помогали готовить всё необходимое.
Дантон явился в коммуну, и она по его предложению приступила к самым крайним мерам. Решено было составить по секциям перепись всех бедняков и дать им оружие и жалованье, кроме того, был отдан приказ арестовывать подозрительных лиц и отбирать у них оружие. Подозрительными же были названы все подписавшиеся под петицией против 20 июня и декрета о лагере под Парижем. Чтобы привести эту меру в исполнение, решили предпринять повальные обыски домов и организовали их с ужасающей методичностью. Городских застав велено было не отпирать в течение двух суток, начиная с вечера 29 августа, и ни по какой причине никому не выдавать разрешения на выход из города. На Сене поставили брандвахты[54], чтобы и этим путем невозможно было бежать. Окрестным общинам велели арестовывать всякого, кто будет найден в полях или по дорогам. Барабанный бой должен был извещать о начале поисков, и при этом сигнале всякий гражданин обязывался идти домой, а если бы его застали у других, с ним поступили бы как с лицом, заподозренным в учинении сходки. По этой причине все секционные собрания и даже суд должны были на эти два дня прервать свои заседания. В десять часов вечера хождение и езду по улицам следовало прекратить, и город оставался иллюминован в течение всей ночи.
Таковы были меры, принятые для ареста, как тогда говорили, дурных граждан, скрывавшихся с 10 августа. Уже с вечера 27-го числа начались обыски, грозившие заключением под стражу целой партии по доносам другой. Все лица, принадлежавшие ко двору по должности, по званию или по частым посещением дворца; все лица, принимавшие его сторону во время различных роялистских движений; все, кто имел подлых врагов, способных мстить путем доноса, – всех забрали в эти дни. Было арестовано от 12 до 15 тысяч человек.
Этими арестами распоряжался наблюдательный комитет коммуны. Арестованные сначала отводились в комитет секции, а оттуда уже в комитет коммуны. Там с ними проводился краткий допрос об их мнениях и поступках, доказывавших большую или меньшую энергичность этих мнений. Нередко допрашивал только один член комитета, пока прочие, измученные несколькими бессонными днями и ночами, спали по стульям и столам.
Арестанты сначала запирались в ратуше, а потом уже размещались по тюрьмам, где еще оставалось сколько-нибудь места. Там, в этих тюрьмах, оказались представители всех убеждений, всех отмененных званий, наконец, множество простых буржуа, уже считавшихся такими же аристократами, как принцы и герцоги.