Положение, однако, выходило опасное, и, если не подавить этого сопротивления, новой революции было не выжить. Франция, разделенная на республиканское население и конституционную армию, стояла перед неприятелем разъединенная, в разладе с собою, в одинаковой опасности от возможности иноземного вторжения или страшной внутренней реакции. Революция 10 августа должна была претить Лафайету как уничтожение революции 1791 года, как осуществление всех аристократических пророчеств, как оправдание всех упреков, взводимых двором на свободу. Он не мог видеть в этой победе демократии ничего, кроме кровавой анархии и бесконечного хаоса. На наш взгляд, этому хаосу были пределы, и родную землю по крайней мере защитили от иноземцев; но Лафайету будущность представлялась страшной, неведомой; отстаивать землю было едва возможно среди политических судорог, и он должен был ощущать желание противиться этому хаосу, вооружаясь против обоих врагов, внутреннего и внешнего. Но его положение было слишком трудным, и ни одному человеку не удалось бы его преодолеть. Его армия была предана ему, но армии не имеют личной воли, не могут иметь иной воли, кроме сообщаемой им высшей властью. Когда революция вспыхивает с такой силой, как в 89-м году, тогда, слепо увлеченные, армии выходят из повиновения старой власти, потому что новый импульс сильнее; но тут было другое дело. Опальный, пораженный обвинительным декретом, Лафайет не мог одной своей военной популярностью поднять войска против внутренних властей, не мог личным влиянием бороться против революционного импульса из Парижа. Поставленный между двумя неприятелями, неуверенный в том, где его прямой долг, он мог только колебаться. Собрание, напротив, не колебалось; оно посылало декрет за декретом и, присовокупляя к ним энергичных комиссаров, должно было одержать верх над колебаниями генерала и заставить армии решиться.
Действительно, войска Лафайета понемногу засомневались и отступились от него. Гражданские власти, оробев, подчинились новым комиссарам. Пример Дюмурье, который высказался в пользу революции 10 августа, окончательно решил дело, и оппозиционный генерал остался один со своим главным штабом, составленным из офицеров фельянской или конституционной партии.
Буйе, энергичность которого не подлежала сомнению, сам Дюмурье, великий талант которого невозможно оспаривать, бывали в таких точно положениях в разные времена и вынуждены были обратиться в бегство. Лафайету не суждено было выпутаться удачнее. Написав различным гражданским властям, поддерживавшим его в сопротивлении, письма, в которых он брал на себя всю ответственность за приказы, отданные им против комиссаров собрания, он выехал из лагеря 20 августа с несколькими офицерами, своими друзьями и товарищами по оружию и по убеждениям. Бюро де Пюзи, Латур-Мобур, Намет сопровождали его. Они покинули лагерь, увозя с собой лишь месячный оклад и имея при себе нескольких слуг. Лафайет оставил в армии всё в полном порядке и тщательно сделал все нужные распоряжения на случай неприятельского нападения. Он отослал обратно нескольких всадников, поехавших конвоировать его, чтобы не отнимать у Франции ни одного из ее защитников, и 21-го числа направился с друзьями по дороге в Нидерланды.
Доехав до австрийских форпостов, измучив дорогой своих лошадей, эти первые эмигранты свободы были арестованы против всякого права, в качестве военнопленных. Великая радость распространилась в союзном лагере, когда в нем раздалось имя Лафайета и выяснилось, что он стал пленником аристократической лиги. Иметь возможность истязать одного из первых поборников революции и сверх того – возможность обвинить самую революцию в гонении на своих первых деятелей, видеть воочию осуществление всех предрекаемых сумасбродств – как было не радоваться всей европейской аристократии?
Лафайет требовал для себя и своих друзей подобающей ему по праву свободы; напрасно. Ему предложили купить ее ценою отречения, не от всех своих убеждений, а лишь от одного – касательно уничтожения дворянского звания. Он отказался и даже грозил, если будут ложно толковать его слова, опровергнуть толкование в присутствии официального лица. Итак, Лафайет принял заточение в награду за свое упорство и в эту тяжкую минуту, когда он считал свободу погибшей в Европе и во Франции, нисколько не смутился духом и не переставал смотреть на нее как на величайшее из благ. Он исповедовал ее и перед лицом угнетателей, державших его в темнице, и перед своими прежними друзьями, оставшимися во Франции. «Любите свободу, невзирая на ее бури, и служите Отечеству», – писал он последним. Пусть читатели сравнят это отступничество с отступничеством Буйе, который вышел из своего отечества с тем, чтобы вернуться в него с иностранными государями, или с отступничеством Дюмурье, рассорившегося – не по убеждениям, а с досады – с Конвентом, которому служил. Нельзя не отдать справедливости человеку, который покидает Францию, лишь когда в ней начинается гонение на истину, в которую он верует, и не проклинает эту истину, не отрекается от нее среди неприятельских армий, а исповедует ее и томится за нее в темницах.
Однако не будем слишком строги к Дюмурье, достопамятные заслуги которого мы скоро будем иметь случай оценить. Этот гибкий и ловкий человек в совершенстве угадал рождавшуюся силу. Сделав себя почти независимым своим отказом повиноваться Люкнеру и оставить лагерь при Моде, а потом принести присягу, требуемую Дильоном, он тотчас же получил награду за усердие в виде назначения начальником над Северной и Центральной армиями. Дильон, храбрый, пылкий, но близорукий, сначала был отставлен за то, что повиновался Лафайету, но потом получил обратно чин и место благодаря заступничеству Дюмурье, который, желая дойти до своей цели и на пути к ней задеть как можно меньше людей, поспешил ходатайствовать за него перед комиссарами собрания.
Итак, Дюмурье оказался главнокомандующим по всей границе, от Меца до Дюнкерка. Люкнер оставался в Меце при своей армии, бывшей Северной. Вдохновляемый сначала Лафайетом, он как будто восстал против 10 августа, но вскоре за тем, уступая своей армии и комиссарам собрания, подчинился декретам и, поплакав еще, послушно последовал сообщенному ему импульсу.
События 10 августа и подступавшая осень были достаточными причинами, чтобы заставить коалицию наконец деятельно приняться за войну. Настроение держав относительно Франции не изменилось. Англия, Голландия, Дания и Швейцария по-прежнему обещали соблюдать строгий нейтралитет. Швеция после смерти Густава тоже искренне клонилась к нейтралитету; итальянские княжества косо смотрели на Францию, но, к счастью, были бессильны. Испания всё еще не высказывалась, терзаемая враждебными интригами. Оставалось трое явных врагов: Россия и два главных германских двора. Но Россия пока еще ограничивалась только недружелюбными демонстрациями и отсылкой французского посла, так что одни Пруссия с Австрией подошли с оружием к границе Франции.
Из германских государств лишь три курфюрста и ландграфы обоих Гессенов приняли деятельное участие в коалиции; прочие ждали, чтобы их к тому принудили. В этом положении дел 138-тысячная армия, в совершенстве организованная и дисциплинированная, угрожала
Франции, которая могла выставить против нее не более 120 тысяч солдат, разбросанных вдоль громадного протяжения границы, ни в одном месте не составлявших достаточной силы, лишенных офицеров, не имевших доверия ни к самим себе, ни к своим начальникам, и до тех пор постоянно побеждаемых в форпостной войне – единственной еще завязавшейся. План коалиции состоял в том, чтобы смело вторгнуться во Францию через Арденны, а потом идти через Шалон прямо на Париж. Прусский и австрийский монархи лично приехали в Майнц.
Наследники традиций и славы Фридриха Великого, 60 тысяч пруссаков, одной колонной двигались на французский центр; они шли через Люксембург на Лонгви. Двадцать тысяч австрийцев, предводительствуемых генералом Клерфэ, поддерживали их с правой стороны, заняв Стене, а 16 тысяч австрийцев под началом князя Гогенлоэ-Кирхберга и 10 тысяч гессенцев составляли левый фланг пруссаков.