Отец мечтал, чтобы Агата тоже посвятила себя богослужению, но в семинарию она так и не поступила. Она была настолько влюблена в живопись, скульптуру, что не хотела расставаться с ним всю жизнь. Ну и замахнулась ни много ни мало, но на поступление в Лондонский университет искусств. Для поступления было необходимо предоставить портфолио с работами, и Агата, убежденная, что её художественный уровень недостаточно высок, упросила отца найти ей художника-ментора.
Тогда-то в жизни восемнадцатилетней Агаты Виндроуз и появился именитый художник, искусствовед и преподаватель нескольких художественных курсов ведущих университетов Лондона Винсент Коллинз.
Двенадцать месяцев два раза в неделю Агата посещала занятия, на которых, как её отец думал, она повышала уровень своих художественных навыков. А на деле же одиннадцать месяцев из этих двенадцати Винсент Агату не учил, а насиловал.
Первый раз он просто подмешал Агате в чай какую-то дрянь, и девушка очнулась уже женщиной, на простыне с кровавым пятном, голая. Дорогой учитель разложил перед ней пасьянсом фотографии быстрой проявки, где Агата позировала обнаженной в катастрофически бесстыдных позах, и сказал, что эти фотографии пойдут в желтую прессу, если Агата не станет его любовницей.
— Подумай, что станет с именем твоего отца, когда станет известно, что его дочь такая грязная и распущенная шлюшка, — улыбался он. И перед глазами Агаты дрожал мир. Она любила отца, она знала, как много он видит в служении богу, и как сильно подкосит его подобный позор.
Она согласилась. Сложно было описать весь спектр унижений, через которые ей пришлось пройти. От одних только воспоминаний сейчас начинает трясти. И Винсент этим не обходился, нет. Он шептал, убеждал её, что на самом деле ей все это нравится, что на самом деле она и есть дешевая подстилка по своей натуре, и он все это в ней увидел сразу.
Подстилка.
Агата и сама поверила что это слово её характеризует. Ей тогда жутко хотелось покинуть собственное оскверненное тело. С каждым разом, с каждым чертовым днем — все сильнее. Все больше отвращения к самой себе наполняло её существо, все больше боли рвало на клочки её истерзанную душу. Когда её без особой причины затошнило как-то утром, мир зазвенел за спиной колоколами. Теперь уже скрыть подобное не казалось возможным. Будущее стало казаться беспросветно черным. Ну и зачем ей стоило жить дальше?
Пистолет Агата украла у отца — тот хранил его в доме на всякий случай, после нескольких нападений католических фанатиков, хотя никогда и не прикасался к нему. Она и до сих пор помнит, как шагала по улице с тяжелым оружием в кармане, сжимала его и вместе с ней сжимался мир, глохли все звуки, выцветали краски. Она ненавидела Винсента, она ненавидела его за всякий миг собственной боли, за то, что он с ней сделал и продолжал делать. За то, что у неё не было сил сопротивляться, за то, что он зажал её в угол между бесконечным унижением или прижизненным позором, между болью и болью, бедой и бедой.
Винсент умер в своей же мастерской, поймав сердцем две пули подряд, художественно забрызгав стену собственной кровью. Агата умерла чуть позже — в его ванной, после того как вскрыла вены на правой руке — как надо, длинным продольным разрезом прямо по венам, и написала собственной кровью на стене тринадцать раз «Подстилка» в три строки. Она бы написала это тысячу раз, исписала бы этим словом все стены, чтобы те, кто найдут, совершенно точно знали, кто она есть, но боясь боли, Агата на всякий случай наелась снотворного, украденного из материнской аптечки. Сильное оказалось снотворное. Подействовало быстро. Агата даже не попыталась побороться за свою жизнь в последний момент.
Лишь много позже Агата узнала, что у Винсента была семья. Да, он позорил свою жену, но его дети… Агата видела их, и они тяжело переживали смерть отца.
Лишь сейчас Агата понимает, что за семь лет так и не пережила все это. Так и чувствует себя оскверненной, грязной, до сих пор ненавидит собственное тело. Так и считает себя виноватой в том, что случилось, в собственной глупости, трусости, мешавшей все рассказать отцу. Наверное, стоило закусить губу и вскрыть этот огромный гнойник, сознаться, положиться на волю и разум отца, но как же тяжело, как же страшно было представлять его разочарование в ней. Она и так не особенно его радовала, так еще и это… Это бы надломило его.
«Чего ты вообще сейчас боишься?» — шепчет внутренний голос, и Агата ежится, плотнее обхватывая колени руками. Действительно, чего?
Огласки? Сейчас все бессмысленно, пусто, это все осталось в смертной жизни. У Чистилище все по-другому. Здесь нет рядом мамы и папы, которым можно показать компрометирующие фото, здесь даже если тебя в чем-то и обвинят, другим работникам вроде и дела нет до твоего позора. Того, что он снова заставит тебя делать тоже, что и тогда? Нет, сейчас в её жизни больше нет людей, которых можно бояться. Теперь она и сама может за себя постоять, и совершенно невозможно представить, что тот же Джон даст ее в обиду. А Генри — так и вовсе не даст Винсенту и шанса.
Боится ли Агата нападения? Разве она боялась Генри? Исчадия ада, чей яд может погасить твою душу на несколько лет? Почему она боится какого-то суккуба? Цена исцеления не столь и велика, суккубий яд слабый, душу, отравленную им, вымаливает всего несколько часов.
«А Винсента ли ты боишься?»
В первую очередь Винсент Коллинз был символом череды неправильных решений, принятых в смертной жизни Агаты. Отвагаи искаженной и отраженной в черном кривом зеркале. Собственной трусости. Того, в чем она так и не смогла раскаяться. Должна была, но не могла.
В Чистилище все обретает вес. От небес не скроешь свои грешные неправильные мысли. Если ты не раскаиваешься в содеянном тобой — это заметят.
Небеса слышат её молитвы. Почему? Почему именно она? Генри говорил, что, наверное, дело в её искренности, в силе чувств, но это вряд ли так — Артур уже сказал, у других архангелов ничего не выходит, хотя сила их чувств не подвергается сомнению. Значит, Небеса сделали сознательный выбор, даровав её право защитного слова. Но почему? Джон прав — она не может выступать мерилом непредвзятости, потому что ничего в этой непредвзятости не понимает. Закрывает глаза на правду, не в силах смотреть ей в лицо. До сих пор.
Уединение Агаты нарушает сейчас шорох гравия под человеческими ногами. И всякого она, оборачиваясь, ожидает увидеть у своей могилы, вот только не отца. Такого постаревшего неожиданно отца. За семь лет они с ним встречаются впервые.
Всякий раз оказываясь в смертном мире, сталкиваешься с болью собственной чуждости этой бьющей ключом жизни, но когда встречаешься с родным человеком — это практически как вонзить себе между ребер нож, повернуть и, выдернув его, наблюдать, как льется фонтаном кровь.
Души не могли прикасаться к смертным, показываться им. При желании могли причинить вред душе смертного, поглотить часть её энергии, которая, к слову, у смертных людей была неиссякаема, не то что у лишившихся смертности обитателей Чистилища, но прикоснуться — ощутить тепло близкого человека, дать ему понять, что ты его по-прежнему любишь — нет. Покуда ты не демон, разумеется. Чем больше энергии смертных душ похищает грешник, тем крепче становится его сущность, и он получает возможность на краткие мгновения становиться видимым, а после и материальным здесь — в смертном мире.
Когда отец подходит к кресту, тяжело опираясь на трость, из груди Агаты рвутся лишь хриплые рваные вдохи. Она знает, как она его разочаровала, какую боль принесла, насколько подвела. Теперь знает. Но уже ничего не может изменить. Господи, как ей хочется хоть толику материальности, чтобы смочь прижаться к его спине, чтобы он ощутил её объятия, чтобы услышал, как ей на самом деле жаль, что все это случилось, что она заставила его через это пройти.
Отец пришел без цветов, он всего лишь приседает у её креста, касается белого гипса ладонью, тихонько опускает голову. Седую голову. А ведь семь лет назад в этой шевелюре не было ни единого серебристого волоска.