«Сотер… Сотер… — исступлённый шёпот постепенно перерастал в гул. — Воздаст сынам света… Не пройдёт род сей…»
Седые волосы Иорама бен Шамаха, сзади подсвеченные светильниками, образовали вокруг головы нимб, в глазах загорались и гасли оранжевые искры, и вся его фигура, закутанная в белый плащ, казалось, парила над полом…
После моления ессеи перешли в соседнюю комнату, где был накрыт длинный деревянный стол для священной трапезы — только недорогое красное вино и по лепёшке на брата. При полном молчании отведав вина и хлеба, они стали прощаться с хозяином дома. Иорам бен Шамах обнимал каждого, прикасаясь щекой к щеке единоверца. Одному из них, коренастому юноше с коротко подстриженными кудрявыми волосами, он шепнул на ухо: «Останься…», и тот покорно отошёл в тёмный угол, дожидаясь, пока последний ессей не покинет дом.
— Следуй за мной, — приказал юноше Иорам бен Шамах, когда проверил надёжность засовов на входной двери.
Освещая путь сильно чадящим глиняным светильником, наполненным земляным маслом, он повёл юношу внутрь дома.
Комната, куда они вошли, была уставлена сосудами всевозможных форм и размеров из керамики, стекла и металла. Воздух в ней был напоен запахами трав, связками висевших на всех четырёх стенах от пола до потолка. Посреди комнаты стоял круглый стол и два дифра[83].
Иорам бен Шамах молча указал юноше на один из них, а сам, насыпав в шаровидный сосуд из стекла серебристо-белый порошок, зажёг его. Комната осветилась ярким голубоватым светом. Сдвинув сосуд в центр стола, и потушив глиняный светильник, лекарь сел и надолго задумался, глядя на перламутрово-белую сферу, внутри которой рождалось таинственное голубоватое свечение. Юноша с почтением и опаской наблюдал за хозяином дома, не смея шелохнуться.
— Паппий… — голос Иорама бен Шамаха был усталым и бесцветным. — Я доволен твоим прилежанием и твоими успехами.
— Спасибо, танаим[84]…
— Не называй меня так, — глубокая борозда перечеркнула высокий лоб иудея от корней волос до крупного горбатого носа. — В этой комнате мы прежде всего слуги Асклепия[85]. Потому, если хочешь, зови меня впредь просто учителем.
Паппий молча склонил голову в знак согласия.
— Восемь раз плодоносили оливы с тех пор, как твой отец Менофил привёл тебя за руку в этот дом. Своими знаниями в высоком и благородном искусстве врачевания делился я с тобой без утайки и теперь очень рад — у меня появился достойный преемник. Ибо я уже стар и смертен, несмотря на то, что многие тайны человеческого организма мне понятны и ведомы…
Юноша встрепенулся, хотел что-то сказать своему учителю, но тот ласково положил ладонь на его колено, заставив умолкнуть на полуслове.
— Выслушай меня до конца… — Иорам бен Шамах задумчиво погладил чёрную с седыми прядями бороду. — Тяжёлые грядут времена. Ненасытные римляне не успокоятся до тех пор, пока весь Понт Евксинский не станет Маре Романум[86]. Остановить их, тем более — победить, невероятно трудно. Понту нужна твёрдая рука, железная воля и могучий ум великого стратега. К большой кручине нашей, такого человека пока нет.
— Прости, учитель, — а царь Митридат Эвергет?
— Я с тобой всегда был откровенен. Не покривлю душой и на сей раз. Я преклоняюсь перед его мужеством и дальновидностью. Он мне люб, как брат. Но… — лекарь горько улыбнулся. — Великий царь Понта потерял главное, что движет любым человеком — надежду. Он не верит в победу над Римом. Безверие — болезнь страшная, неизлечимая. Она притупляет ум, делает человека безвольным, слабым, легко поддающимся чужому влиянию.
— Что же… тогда?
— Я не гаруспик[87] и будущее по куриным потрохам предугадывать не умею, — нескрываемая ирония звучала в голосе Иорама бен Шамаха. — Моё дело — лечить раны телесные. Говорят, больную душу умеют исцелять жрецы Айгюптоса[88]. Мне подобное искусство, увы, неведомо. Как не дано проникнуть и в божьи помыслы. Но всё, что зависит от меня и тебя, мой юный брат по вере, мы обязаны сделать.
— От меня? — удивился Паппий.
— Да. Отныне ты назначен лекарем старшего сына царя. Молодой Митридат — личность сильная, целеустремлённая. Он ненавидит Рим. Нужно помочь ему подняться на крыло. Митридат умён — уже сейчас он знает семь языков. Знаком он и с трудами выдающихся философов, историков и географов. Усиленно изучает воинское искусство. Он честолюбив и в достаточной мере скрытен. Это тоже неплохо. По моему глубокому убеждению сын Митридата Эвергета именно тот человек, который способен возвеличить Понтийское государство и дать отпор Риму.
— В чём заключается моя главная задача?
— Ты правильно меня понял, Паппий, — с удовлетворением улыбнулся Иорам бен Шамах. — Лечить болезни — твоё ремесло. Но ты, ко всему прочему, должен стать тенью будущего владыки Понта, его вторым «я». Нужно во что бы то ни стало оградить юного Митридата от злых умыслов, приобщить его к нашей вере, единственно истинной и справедливой. Ты хочешь мне возразить? Что ж, твои сомнения не беспочвенны. Митридат вряд ли когда-нибудь примет нашу веру. Да это и не требуется. Основное — посеять в его душу зёрна мудрости, взятые из колосьев истинной веры, а затем бережно взращивать и лелеять ростки. Что получится в конечном итоге предугадать трудно. Помни: на благодатной почве хорошо произрастают не только хлеба, но и плевелы…
Проводив юношу, Иорам бен Шамах зашёл в молельню, встал на колени перед светильниками и долго молился. Три огненных цветка исторгали из своих жарких глубин белёсые струи. Ароматный дым благовоний приятно щекотал ноздри, но, вместо благостного приподнятого состояния, душа царского лекаря полнилась дурными тягостными предчувствиями.
ГЛАВА 5
Звон клинков нарушал знойную истому полуденного покоя царского дворца. Неподалёку от его стен, на утрамбованной ногами до каменной твёрдости фехтовальной площадке гимнасия[89], азартно сражались затупленными мечами сын царя Понта Митридат и его друг Гай.
Площадка была посыпана тонким слоем речного песка, и маленькие вихри, взлетая из-под сандалий подростков, окрасили прозрачный весенний воздух в жёлтый цвет. Пот, смешанный с пылью, щедро орошал надетые под тяжёлые учебные доспехи полотняные туники, заливал глаза. Но юные воины рубились, не обращая внимания на зной, подзадоривая друг друга краткими окриками.
Шагах в десяти от них под навесом стоял, скрестив на груди жилистые руки, гопломах Тарулас — наблюдал за поединком. Его лицо было неподвижно и бесстрастно. Только ноздри носа, похожего на клюв хищной птицы, изредка раздувались от скрытого волнения, когда гопломах подмечал особо удачный выпад или удар.
Громкий смех и весёлые голоса позади заставили Таруласа вздрогнуть. Он резко обернулся.
Несколько поодаль, возле набитых соломой чучел, на которых упражнялись в точности колющего удара, расположились на отдых эфебы[90] — пять или шесть юношей восемнадцати-двадцати лет, отпрыски самых знатных семейств Синопы. Они только что вышли из бани, обязательной после фехтования и гимнастики, и их смуглые тела, натёртые оливковым маслом, блестели на солнце как хорошо полированная бронза.
— Ола! Ола! Молодые петушки! Ха-ха-ха! — смеялись они, радуясь солнечному дню и переполняющей их мускулистые тела энергии.
— Эй, малыш! Ты, который длинный! — вскричал один из них, невысокий, с мощным торсом. — У тебя в руках не фаллос, а меч. Разить врага нужно в грудь или живот, а ты им тычешь между ног.
Грохнул смех — эфебы дурачились. Таруласа они словно не замечали. Этот новый гопломах был из племени траков — фракийцев, и молодые аристократы могли себе позволить такие вольности в его присутствии, на что не решились бы, будь он перс или эллин.