А в центре образованного вновь круга словно из-под земли выросла девушка неземной красоты. На ней была только коротенькая набедренная повязка из скрученных золотых шнуров.
Тимпаны стихли. И снова вступила флейта. Тело девушки, натёртое оливковым маслом и благовониями, качнулось, по нему пробежала трепетная волна. Руки в браслетах зазмеились вдоль туловища, скрестились, переплелись над головой. Маленькие тугие груди с острыми сосками дрогнули, на животе танцовщицы, под шелковистой кожей золотистого цвета обозначились упругие мышцы.
Голос флейты стал громче, пронзительней; в него вплелись отрывистые, как хлёсткие удары плети, звуки коротких и сильных щипков струн кифар. Изредка, словно первый весенний гром вдалеке, мягко рокотали малые тимпаны: «Тум-м, тум-м, фр-р-рум…»
Танцовщица раскачивалась всё больше и больше. Её стройные босые ноги, подвластные ритму, едва заметными глазу толчками вливали свою силу в крутые бёдра, которые будто отделились от неподвижной верхней части туловища, волнуя сердца и будоража воображение собравшихся мужчин. Казалось, что золотые шнуры набедренной повязки ожили и превратились в клубок змей. Впечатлительному Мирину даже послышалось тихое, леденящее душу шипение; он с силой сжал руку Тираниона.
— Анасирма… Танец бёдер… — прошептал грамматик, весь дрожа от разжигающего воображение зрелища.
Иеродула танцевала. Стратег Клеон, покрасневший, как варёный рак, пожирал сухими, округлившимися глазами юную танцовщицу. Лаодика, тоже взволнованная таинством ритуального танца, всё же заметила похотливый взгляд возлюбленного. Нахмурившись и грозно сдвинув брови, она небрежным движением опрокинула ему на колени фиал с вином. Клеон от неожиданности вздрогнул, перевёл глаза на царицу и в смущении потупился.
Звуки музыки нарастали, полнились первобытным, звериным торжеством. Шнуры набедренной повязки, казалось, растворились в сверкающем эфире, почти полностью обнажив тело девушки. Вдруг лицо её исказила судорога, глаза полыхнули жарким пламенем; она резко запрокинула голову назад, взмахнула руками, будто чайка крыльями, и под грохот больших тимпанов закружилась волчком. Взметнулись с пола бассары иеродул, их руки переплелись над танцовщицей, и она исчезла в белопенном вихре. Мгновение длилась эта неистовая вакханалия; и когда девушки отхлынули в стороны, в центре круга было пусто.
— О-ох… — перевёл дух Тиранион, смахивая с лица обильный пот. — В мои годы такое зрелище противопоказано… Но, согласись Мирин, этот танец достоин стилоса поэта. Ибо только натура возвышенная способна рассказать об увиденном. Притом, только стихами. Проза пресна, она не способна воспарить выше Олимпа[153], откуда видны все человеческие страсти и порывы… Мирин, ты меня не слушаешь? Что случилось?
— Посмотри на Митридата, — шепнул на ухо Тиранио-ну поэт. — Кажется, ему дурно. Он пытается подняться…
— Не вижу… — Тиранион встал на цыпочки и вытянул шею. — И за что боги прогневались на моих родителей наградив их сына таким маленьким ростом?
— Нет, всё-таки поднялся… Идёт, пошатываясь…
— Да он просто пьян.
— Митридат не пьёт вино. Здесь что-то другое… Он упал!
Музыка, вновь зазвучавшая после ухода иеродул, резко оборвалась. Стали слышны перепуганные возгласы придворной знати.
— Лекарь Паппий и оруженосец царевича Гордий подняли Митридата на руки… — взволнованный Мирин потянул за собой грамматика, пытаясь протиснуться поближе к месту событий. — Мальчик бледен, как сама смерть. По-моему, он без сознания. О, боги, неужто?..
— Танат[154] свил гнездо под крышей царского дворца… — пробормотал нахмурившийся Тиранион. — Мне такое соседство не нравится, — он с огорчением покосился на столы, ломившиеся от яств, и сокрушённо вздохнул. — Пойдём отсюда, Мирин. Боюсь, что Харону вновь предстоит работа. Мне жаль Митридата. У него ясные глаза и добрая улыбка. Выпьем на дорожку, Мирин, закусим и пойдём…
Митридата рвало. Он уже в шестой раз выпивал до дна чашу с кислым козьим молоком, но спазм в желудке не позволял жидкости долго удерживаться внутри. Иорам бен Шамах и Паппий стояли возле ложа царевича с застывшими лицами, безмолвные и, казалось, отрешённые от мира сего. В комнате, кроме них, не было никого — иудей приказал телохранителям-галлам не пускать сюда даже царицу.
Наконец Митридата одолела икота, его взгляд стал осмысленней. Иорам бен Шамах с облегчением вздохнул и кивнул Паппию, в глазах которого застыл ужас. Юный лекарь быстро приготовил какое-то снадобье, налил в чашу из белого оникса и напоил царевича. Лёгкий румянец окрасил изжелта-бледные щёки Митридата, он несколько раз глубоко вздохнул, нашёл глазами иудея и спросил тихим, но уверенным голосом:
— Мне подсыпали отраву?
— Да, мой господин, — не колеблясь, ответил лекарь.
— Я буду жить?
— В этом у меня нет ни малейшего сомнения. Боги милостивы к тебе.
— Благодаря твоему искусству… Я не забуду, Иорам, что обязан тебе жизнью.
— Не только мне, — возразил ему лекарь. — Истинный твой спаситель — Паппий. И то снадобье, которое он тебе готовил каждый день. Сколько трудов стоило ему уговорить тебя выпить…
— Что это за снадобье?
— Яд… — лекарь улыбнулся, заметив недоумевающий взгляд царевича. — Да, отвратительная, смертельная отрава, только в малой дозе. Твой организм постепенно привык к её действию. И то, что для другого оказалось бы губительным, вызвало у тебя лишь рвоту.
— Ты… ты знал, что на меня готовится покушение?
— Я в этом был уверен. Убийца твоего отца до сих пор на свободе и поит смертоносные наконечники своих невидимых стрел ядом измены и ненависти.
— Клянусь всеми богами олимпийскими, я разыщу этого ублюдка! — с жаром воскликнул Митридат. — И предам такой казни, что мои враги содрогнуться…
В чистых янтарных глазах подростка засветилась неумолимая жестокость.
«О, Сотер! — мысленно обратился к Богу Иорам бен Шамах. — Моя душа в смятении, ибо я не в силах помочь этому мальчику укрепить его доброе начало всепримиряющей любовью. Посеянное недоброй рукой зло уже начинает давать всходы ненависти. Будь к нему милостив, Сотер, он в этом не повинен…»
ГЛАВА 10
Осень вызолотила склоны гор, окропила ржавчиной горные пастбища, усмирила быстрый бег ручьёв. Со средины лета ни одна дождинка не упала в долине Фермодонта, а река Ирис обмелела настолько, что показывала дно даже в самых глубоких местах. Лишь заболоченных речных пойм не коснулась большая сушь — там по-прежнему ярко зеленели высокие травы и скрипели острым листом под редкими порывами вялого ветра буйные камышовые заросли.
Охотничья забава разбудила ранним утром сонные урочища предгорья. С высоты орлиного полёта были хорошо видны шесть всадников, которые, быстро сближаясь, окружали ложбину, поросшую каштанами и кустарником.
Митридат, припав к гриве золотисто-рыжего жеребца, скакал во весь опор. Конь мчал напролом сквозь низкие, иссушенные зноем кусты, не выбирая дороги. Тем не менее, он ни разу не споткнулся, каким-то сверхъестественным чутьём распознавая встречающиеся на пути рытвины и камни.
— Ахей! — закричал царевич, доставая на скаку стрелу из колчана: впереди, немного левее, у взгорья, затрещали ломающиеся ветки, и небольшое стадо оленей выметнулось на лужайку.
Тетива издала тугой, рваный звук, будто лопнула струна кифары, и калёное жало острия вонзилось под левую лопатку вожаку стада, на голове которого красовалась ветвистая корона. Олень на предсмертном всхрипе сделал ещё один скачок и с разбегу грохнулся о землю. Следующая стрела впилась уже в дерево — второй ветвисторогий красавец, бык-трёхлетка, совершив немыслимый по силе и красоте прыжок, исчез в густом подлеске; за ним умчалось и стадо.
— Сюда! Ко мне! Оил-ла! — Митридат соскочил с коня и в радости принялся отплясывать вокруг поверженного оленя дикарский танец.