— В отделе вещевого снабжения два коммуниста, значит, одного в рогу?
— Кого же ты оттуда возьмешь? — оторвался от газеты Черняков — Начальник нестроевой...
— А кладовщик?
— Ну, это ты брось!.. Он там все добро наперечет знает. Поставь другого, такую путаницу разведет — не опомнишься. Тут иные привыкли — тыловики, тыловики, они, мол, только водку пить, а попробуй в современной войне без них!
— Так разве я что говорю... Поставим туда Кудрю, он мужик хозяйственный, быстро разберется. К тому же и по справедливости будет — человеку за пятьдесят, хватит ему в окопе торчать...
— Это Кудрю туда? А где ты возьмешь другого такого пулеметчика? Ты знаешь, пока он на посту, я за оборону спокоен! — Черняков даже газету отбросил: — А ну, давай сюда твои списки, посмотрим!
Не думал, а пришлось заниматься, перетасовывать партийный состав тыловых подразделений и кое-кого переводить в роты. Конечно, придет пополнение, но все равно надо, чтобы закваска оставалась, чтобы дух полка не выветрился.
Кожевников удовлетворенно вздохнул, поднялся:
— Ну, я пойду распоряжусь, чтобы за кинопередвижкой послали, а то еще перехватят по дороге.
— А обедать?
— Потом. Буду в батальоне — перекушу, заодно проверю, как приготовили. За свежими овощами посылал. Кстати, поговори с комбатом Глухаревым.
— Что такое?
— Нельзя же так нос вешать. Ходит угрюмый, молчит, прямо тоску на весь батальон нагоняет.
— Потерять семью нелегко. Горе у человека...
— Так у кого его сейчас нет?
— Нет уж, уволь, комиссар. Предоставь это времени. Время, всему время... Оно излечит. Ты лучше сам подскажи людям в батальоне, объясни, они поймут, поддержат человека. В этом вопросе нельзя так, с кондачка...
Неожиданно в полк приехал Дыбачевский. Черняков поспешил ему навстречу. Генерал пожелал обойти и осмотреть все расположение части. Вышагивая по утоптанным дорожкам, он задавал короткие вопросы о состоянии полка.
— Молодцы, устроились, — похвалил он Чернякова. — Пойдем посмотрим, как занимаются.
Над пожелтевшими сухими травами, покрывшими давно не паханное поле, взвивались ракеты — бледные и трепещущие в свете дня. На полигоне находился батальон Еремеева, Шло сближение с «противником». Стрелковые роты двигались короткими, быстрыми перебежками к рубежу «атаки».
— Ну, что скажешь, комбат? — важно спросил Дыбачевский. Еремеев вопросительно взглянул на Чернякова: говорить или нет? Но тот некстати отвернулся куда-то в сторону, и Еремеев, хотя и не любил выставлять себя перед начальством, решил попросить совета:
— Обычно наше исходное положение — траншея, которую мы занимаем задолго до начала боя. Она же является и рубежом атаки. Стоит ли сейчас учить бойцов перебежкам, накапливанию, когда на деле мы требуем от них безостановочного броска прямо от траншей до окопов противника?.. Мне кажется, что сейчас, когда на учебу у нас считанные дни, необходимо сделать упор именно на отработку этого броска, откинув все остальное...
Дыбачевский слушал, не перебивая, и легкая усмешка бродила у него по лицу. Трудно было сказать, нравится ему мысль Еремеева или нет.
Комбат умолк, а генерал все еще не спешил с ответом. Черняков ободряюще улыбнулся Еремееву: дескать, молодец, хвалю! Но вот брови генерала сурово сдвинулись, он повернулся к Чернякову:
— Я смотрю, в твоем полку кого ни возьми, каждый метит в Дельбрюки. Один поднимает людей в атаку, не считаясь с тем, что есть командир полка, другой — уставы поправлять взялся... Не слишком ли много воли? Позвольте же и мне высказать свое мнение. — Тут он наконец взглянул на Еремеева и повысил голос: — У нас есть устав. Боевой устав пехоты. По уставу есть исходное положение, есть рубеж атаки, и будьте любезны не мудрить!
Чернякову стало не по себе. Пользуясь тем, что генерал стал наблюдать за ходом занятий, он тронул за рукав комбата и шепнул:
— Зайди вечерком, потолкуем!
Тот молча кивнул головой в знак согласия. На лице у него были недоумение, растерянность: сам нарвался на выговор, да и командира полка под нотацию подвел.
Дыбачевский обернулся к ним и, протянув руку в сторону поля, спросил:
— Что они делают, ведут огонь?
— Так точно! — ответил Еремеев, вытягиваясь.
Генерал раздраженно хлопнул хлыстом по начищенному голенищу. Изящные никелированные шпоры отозвались тонким, как зудение комара, звоном.
— По-моему, они просто жгут зря патроны. Вы же не имеете возможности проверить результат стрельбы атакующих. Прикажите немедленно отрыть окопы и поставить мишени в виде надбрустверных щитков.
— Не успели еще изготовить, товарищ генерал, — виновато сказал Еремеев.
— Надо успевать, — холодно ответил генерал.
Черняков досадовал на себя: можно было бы не допустить этого промаха. Не предусмотрели штабники, забыли, а он закрутился...
Покидая учебное поле, Дыбачевский наставлял Чернякова и Еремеева, молча следовавших за ним:
— Поменьше мудрите, побольше требуйте. Наступали мы еще мало, на главном направлении не были, и неудачного опыта у нас больше, чем удачного. Мы еще не доросли до пересмотра уставных положений...
Черняков не согласился и позволил себе возразить:
— Наступали мы еще мало, это правда, но до нас доходит опыт южных фронтов. Я думаю, что сейчас, когда у нас времени в обрез, мы должны обучать только самому главному, отбросив все второстепенное.
— Что же, по-вашему, главное?
— Безостановочный бросок в атаку и в бой в глубине обороны противника.
— На чужом опыте далеко не уедешь!..
— Это не чужой опыт, а опыт Красной Армии...
— Не имею времени спорить с вами, — Дыбачевский взглянул на часы. — Сегодня пришлю к вам роту танков. Приготовьте окопы поглубже, и пусть вся пехота будет обкатана танками, чтобы никакой танкобоязни у меня не было. — Он переждал минуту, будто собираясь с мыслями, и нахмурился: — Да, вот что... — тут он строго взглянул на Чернякова. — Учтите на будущее: таких происшествий, как тогда с высотой у Конашково, я у себя в дивизии больше не потерплю. Не по-тер-плю! Поняли?
Черняков вспыхнул, но нашел в себе силы сдержаться и промолчал.
Дыбачевскому подвели лошадь. Он легко сел в седло и холодно распрощался с командирами. Провожая взглядом приосанившегося в седле генерала, Черняков вздохнул. Только теперь ему стало ясно, зачем приезжал Дыбачевский.
Мимо задумавшегося Чернякова возвращались на обед подразделения. Искрились на солнце кончики штыков. Песню, сдержанно выводимую запевалой, подхватил строй, и она взвилась до самых верхушек сосен и еще выше, в синее бездонное небо.
«Молодцы, хорошо поют», — глядя на строй, подумал Черняков. Ему пришло на ум, что им куда тяжелее, чем ему, а вот они не вешают головы. И что такое замаскированный выговор? Булавочный укол. Ничто по сравнению с ударами, которые наносит жизнь...
И он уже иными глазами взглянул на поле, лес, на лазоревое небо, по которому проплывали в неведомые дали пухлые облачка. Ветерок шевелил плотные кроны деревьев, и высокие сосны, казалось, перешептывались между собой о чем-то таинственном, полном глубокого смысла, что не всегда и не всякому доступно для понимания. Черняков улыбнулся и зашагал в такт удалявшейся песне...
— Вот что, Федор Иванович, — сказал он Кожевникову, когда вернулся с полигона, — ты проследи, чтобы кругом был порядок, а я съезжу в госпиталь.
В одноконную двуколку бросили охапку соломы, и Черняков расположился на ней со всеми удобствами. Ездовой дернул вожжой, причмокнул, и лошадь затрусила в сторону большака.
Езды было километров пятнадцать. Повозка легко колыхалась на ухабах. Под эту мягкую качку можно было ехать, закрыв глаза, и Черняков так и сделал. Лучи осеннего солнца приятно ласкали лицо и руки, навевали дремоту, и тогда начинало казаться, что нет ни войны, ни раненых, к которым надо ехать, ни тряской дороги, а что плывет себе человек по синь-океану и небольшие волны поднимают и опускают лодчонку: вверх — вниз, вверх — вниз...