Боброк, видимо, чуял, что его время подходит, и загодя начал оглаживать ладонями колени. Он некоторое время пристально смотрел в лицо великого князя, стараясь проникнуть в его мысли, и уже хотел было высказать давно готовые, свои, но вдруг нежданно и непонятно для себя опустил голову, сломал бороду о грудь широкую, будто устыдясь помыслов своих.
— Почто, Митрей Михайлович, опустил очи долу? — изстрога глянул Дмитрий на своего старого учителя.
Боброк поднял голову, встретил взгляд Дмитрия и ответил:
— Великому князю ума не занимать, а советы наши... — Боброк выкатил свои глазищи, но глядел куда-то в окно, будто говорил сейчас с силами небесными. — Великой князь Московский и без оных советов добр преизлиху.
Вот ведь как ответствовал Боброк! Тонок Дмитрий Михайлович! Вроде и от совета отрёкся, а сам совет дал: и так, мол, много прощено великим князем на сей земле — "добр преизлиху"!
Ответная ждала, Акинф Шуба неловко шевельнулся, кашлянул и затих, опасаясь, что заставят его говорить.
Нет, не было ещё столь тяжкого сиденья боярского. Тут каждое слово ложится на века и века будет помниться в роду сильных бояр Вельяминовых, а коль западёт туда — крепче сказаний летописных удержится. А как тут слово молвить? Великому князю потрафишь — врагом Вельяминовых станешь, а и супротив Ваньки слово отпустишь — тоже неведомо, что думает великий князь, может, он тоже только и ждёт, чтобы все помиловали отступника, тогда и ему легче доброе дело сотворить. Вот тут и подумаешь, прежде чем уста открыть. Вот уж когда молчанье — золото!
— Боярин Юрья! Полно тебе бороду цапать, изречёшь ли слово судное?
Вопрос Дмитрия поверг Кочевина-Олешинского в смятенье. Пальцы его вмиг окостенели и крючьми зацепились за бороду — не разогнуть от страху, не выдернуть.
— Изречено... бысть... поклепник ускочит... Дмитрий в досаде махнул рукой — затвори, мол, уста несмышлёны! — и повернулся наконец к Тимофею Вельяминову, сидевшему совсем отрешённо — так, как если бы он в этот час говорил с самим богом. Этого момента ждала вся ответная.
— Боярин Вельяминов! — Дмитрий произнёс это жёстко, но умерил строгость и мягче добавил: — Тимофей Васильевич! Настал час и тебе высказать начистоту все потаённые думы про племянника своего. Внемлем тебе!
Вельяминов поднялся с лавки. Вышагнул к середине палаты, там он повернулся спиной к великому князю, лицам — к иконе и трижды перекрестился. После этого он сделал ещё шаг, на самую середину, и остановился. Тучный, он, казалось, сейчас стеснён дородством своим, расшитым жёлто-алым кафтаном из оксамита, только что ему смущаться, коли всем ведом богатый и сильный род Вельяминовых? Тут как в хорошей песне — всё на месте и по боярину кафтан...
— Великой княже! Бояре! Ныне, как и присно, уповаю на бога и на вас... Ты, княже, от всех людей любим и почитаем, ты красен людским попечением и никогда не оставлял ни богата, ни нища. Не остави же ныне и заблудшую овцу мирскую, племянника моего да и тебе не стороннего... С гордынею не совладал Иван, лукавый его попутал. Это — моё слово, великой княже, но в слове сием вопли матери его, молитвы загробны отца его. Во имя памяти отца, служившего тебе верою-правдою, как служили великокняжескому роду наши деды и прадеды, помилуй Ивана, не отыми дни его, отпущенные богом. Не нам, тленным, отымать то, что дано богом человеку — живот его... Смилуйся, великой княже, государь наш!
Тимофей Вельяминов едва не пал на колени, как смерд, но сдержался и низко — большим обычаем, касаясь рукой пола — поклонился сначала Дмитрию, потом на три стороны всем боярам. После этого он снова сел посреди пустого, как поле, провала лавки.
Тишь наполнила ответную, и, когда Кочевин-Олешинский подвинулся к Вельяминову, было слышно это. Тимофей Васильевич благодарно покосился на князя Юрью: добрый знак, коли бояре стали подвигаться к нему. Но больше никто не двинулся. Тишина. На дворе, где-то в самом углу, должно быть у конюшни, проржал конь, и слышно было ещё, как плеснуло ведро у колодца — то понесли, видно, воду в поварную подклеть, на кашу челяди.
Великий князь нежданно поднялся со стольца. Дмитрий ведал, что это не в обычае, но выход Вельяминова на середину был так величав и так подействовал на боярский совет, что Дмитрию необходимо было ещё до слов заслонить чем-то Тимофея Васильевича, И вот поднялся он и заговорил:
— Бояре и ты, владыко! — Голос сразу набрал мощь. Слова вырубались коротко, чётко. — Вам ведомы мой нрав и обычаи. Памятно вам, что с божией, с вашей и митрополита, святителя Алексея, помощью заступил я престол великокняжеский, по дедине и отчине мне доставшийся. С той поры укрепил я великое княжение своё всем на радость. Не мы ли побили ворога? Не мы ли крепили землю? Не под вами ли держал я и держу ныне грады и веси? И любо мне, что отчину свою в русской земле я сохранил, а вас, слуг моих, такожде и детей ваших, всех любил, в чести держал, никого не изобидя.
На этих словах Дмитрий умолк ненадолго, ухватя бороду крупной рукой и глядя на Тимофея Вельяминова. Сидел дядька Тимофей бледный, как холстина с морозу. Так никто к нему больше и не подсел, не подвинулся, кроме князя Юрьи, сторонились, ровно прокажённого, а ему поди-ко нелегко! Не от взглядов боярских нелегко, а от слёз, тех напутствий, что надавали ему на дворе Вельяминовых все, от мала до велика. Вот и сидит большой боярин Тимофей, остекленя глаза и бороду выставя, будто на крест готовый.
— Мало ли земля наша видывала набегов вражьих, всегибельного пала во градах и весях! Превелико скудельниц, телами порубленными наполненных, по сю пору в очах стынет. Не раз была котора великая с князьями удельными, слагали мелки князья крестное целованье ко мне, от скверны их словесной, что от комариного зуду, еле руками отмахалися, но миновала землю сию презренная пакость — предание её злому ворогу. А ныне? А ныне, бояре, то предательство свершилось! А свершил его отпрыск не последнего, но достойного роду — роду Вельяминовых. Это ли не срам? Это ли не печаль земле многогорькой? Земля наша ждёт от родов сих защиты, строения и укрепы. Молвя "земля", я в помыслах держу — "люди", и прости я ныне Ивана Вельяминова, что скажет челядин на дворах наших? Что скажет простец всей земли русской? Даром ли катит, по всей Москве, по всем посадам её, по всем чёрным сотням молва приухмыльная, что-де ворон ворону глаз не выклюнет? Прости ввечеру Ваньку, а наутре незримо отшатнутся от нас души людские. Великие душ тыщи! А не с ними ли мне да и всем вам, бояре, ещё предстоит выйти супротив ворога во грядущий, во чёрный час, где падёт уже не едина глава...
Вельяминов ссутулился, опустив к полу упавшие меж колен руки. Бояре не подымали голов. Боброк наконец успокоил ладони на коленях и уставился на воспитанника своего в восторженном удивлении, целиком захватившем бывалого воеводу.
Дмитрий сделал паузу, видимо, сам собирался с силами, дабы твёрдо провозгласить:
— И ныне, не убоясь греха, велю грозно исполнить повеление моё...
Эти слова великого князя наслоились на возгласы пасынковой дружины с Соборной площади, хотя не они, а иные звуки вдруг приковали внимание женский стон из-за двери ответной палаты. Там не должно было быть никого, кроме Бренка да в крайнем случае — дядьки Микиты...
Дмитрий приблизился к двери и отворил её с осторожностью. Мечник, растерянный, стоял перед великим князем не в силах ничего объяснить, хотя и так легко было уразуметь: за дверью слушали те, кого даже мечник не смог отправить в покои.
— Евдокия? — спросил Дмитрий. Бренок кивнул.
Дмитрий покусал губу и в сердцах повелел:
— Зови отца Нестора!
Он вернулся к своему стольцу и никого не отпустил. Явился новый духовник и печатник, заменивший Митяя. Дмитрий указал ему на подоконник, где тот и пристроился стоя, разложив драгоценную бумагу, перья и глиняную чернильницу. Это были последние тяжкие минуты боярского совета, последние слова великого князя, теперь уже ложившиеся на бумагу: