Игумен приближался, опираясь на самодельный посох, босой, прямой и бесстрашный.
— Отче Сергий!
Игумен не обратил внимания на этот возглас Евсея, приостановился, чтобы осенить всех крестным знаменьем, и только после этого глянул сверху на низкорослого человека.
— Чем смущена душа твоя? — спросил он кротко.
— Наставник мой, Карп, велел испросить: коли праведники духом своим сильны, к богу близки и примерны в делах своих, то почто праведники те от людей бегут? Почто жить им в пустынях, лесах да пещерах?
— Ядовит язык твой, сыне... Скажи мне: есть ли при тебе серебро?
— Звенит помалу.
— Где ты носишь его? Чему дивишься? Отвечай!
— На шее, в малом тобольце.
— А почто не во длани носишь, открытой всем?
— Во длани носить — серебра не видать: развеют его желанья свои и людской глаз.
— Истинно так, сыне... Но серебро — тлен. Я же реку: духовная ценность вечна, нетленна, но и хрупка, и всяк норовит коснуться её, а потому хранить её надобно строго, неприлюдно, дабы не истрепали её всуе, дабы от рук нечистых не истаяла она. Да и времена ныне смятенны. Внемлешь ли словам моим?
Евсей задумчиво приумолк. Шапку он ещё крепче, обеими руками прижал к голове. Игумен снова благословил толпу — двух крестьянок, убогого горбуна и четверых ещё, что были с Евсеем.
— Отче Сергий! — воскликнул Евсей, увидав, что игумен пошёл в сопровождении Пересвета, но старец не остановился, а лишь повернул на миг голову, слушая. — Поведай: ладно ли деют попы, что на крестьбинах, похоронах да свадьбах мёд бражный пьют, а в проповедях не велят того мирянам? Почто попы венчают и развенчивают не пораз за посул великой?
— Отринь, сыне, приход его и внимай тем, кто праведен.
— А праведен ли епископ, еже весь чин его на мзде поставлен? — Евсей забегал вперёд то слева, то справа, при каждом вопросе старался заглянуть в лицо игумена.
— Праведен тот, кто жив трудом своим и словом, услышанным из божьих уст.
Между тем толпа разгоралась и при каждом новом вопросе Евсея и ответе игумена всё горячей выказывала свой интерес. Горбун же кричал, непонятно и дико, махал руками на Евсея, стараясь унять еретические речи.
— Мой наставник, Карп, всех попов отринул! Всех епископов и самого митрополита!
— Почто так? — не выдержал и спросил Пересвет. Евсей глянул на него, с опаской забежал на другую сторону, слева от игумена, и ответил:
— Понеже все они церкву божию себе в корысть обратили, превратя дом богородицы во сундук бездонен! Попы — разрушители веры христовой! Достоит ли примать от их таинства святые, коль сами они обычаем похабны?
Пересвет вспомнил ту ночь, ту ночёвку в сторожке Симонова монастыря, речи стригольника Карпа — тот говорил то же, только был ещё непримиримей и злей, а речи о вере были ещё крамольней и страшней.
Но вот уж и монастырь, богомольцы у ворот. Какой-то боярин привязал лошадь под дорогим седлом у коновязи, а телегу, груженную мешками и кадушками, подправил к самым воротам.
— Отче Сергий! — воскликнул боярин. — Благослови раба божия Никиту да приими дары скромны: рожь, пшено, мёд пресной и сыры.
Игумен приблизился к нему и долго крестил его, потом твёрдо сказал:
— Дары отвези ко двору и раздари тем, что трудится о них, но гладом истощает себя, — рабам и рабыням, детям и внукам раздари.
Он растворил ворота, оставив их настежь, и оттуда, со двора, пахнуло тонким запахом печёного хлеба.
— Удались ли хлебы ныне? — спросил игумен хлебопёка.
Пересвет не успел ответить, что хлебы удались и хватит их на братию и нищих.
Над Троицкой обителью раздался колокольный звон и потёк по реке, над лесом, достигая села Радонежа и созывая к обедне монахов и мирян.
* * *
От Князева подарка, от коня, отец Сергий не отказался, но и ездить на нём не обещал. Велел отвести ему лучшее стойло, в плуг не впрягать, а следить за конём поставил опять же Пересвета. Этот инок исправно пек хлебы, главной же работой была конюшня, заготовка сена, овса на зиму, пастьба летом, и всё это Пересвет делал исправно и радостно.
После обедни посыльные великого князя — Тютчев, Квашня и новый их сотоварищ, принятый ими вместо погибшего Семёна, Яков Ослябя, засобирались в Москву. Не по душе, видать, молодым Князевым дружинникам тишь монастырской обители, лучше они припоздают, заночуют в какой-либо деревне, посидят у костра на берегу реки... Однако игумен Сергий не пожелал их отпустить спроста, не расспросив хотя бы о делах мирских, княжеских, о событиях, уже волновавших княжий двор, мир и монастыри.
— Во здравии ли отец твой? — спросил игумен Якова, но ни словом не обмолвился о брате его, иноке Родионе, ушедшем куда-то на Двину или дальше искать рай на земле.
— Болен, батюшко, — потупился Яков.
Старец внимательно рассмотрел его — суховатый, костистый, голосом, однако, крепок, он походил на брата своего. "Вернётся ли?" — подумалось игумену. Посыльные сидели на низком крыльце игуменской кельи. Слушали весну, слова роняли негромко, обдуманно, как могли, опасаясь не угодить отцу Сергию.
— Вернулись ли сын Вельяминова с Некоматом из Твери?
После смерти тысяцкого Василия Вельяминова в минувшем году сын его Иван не был поставлен на место отца: великий князь упразднил высокую должность тысяцких на Москве. В обиде Иван бежал в Тверь.
— Тут неведомо, отец Сергий, кто кого сомутил — Иван Некомата-сурожанина или тот Ивана, токмо слышно было, что-де Михайло Тверской принял их с любовию, а ныне, после пасхи, напровадил будто бы в Орду, — отвечал Тютчев степенно и значительно добавил: — Надобно внове ждать послов с ярлыком ханским в Тверь.
Игумен Сергий, ходя по Руси, озабочен был теми же мыслями, даже грамоту послал епископу Тверскому, дабы тот унял князя, отвратил его от пути братоубийственного, по которому опять пускался князь.
Яков Ослябя томился больше сотоварищей: ему и оставаться тут было тяжело и хотелось спросить, где жил брат его, и старый игумен разгадал молодого воина.
— Поди, отроче, во-он в ту келью, что перед последней поставлена, указал он сухой ладонью в конец двора. — Поди, то келья брата твоего, никто там не живёт. Тешу мыслию отрадной себя: вернётся он в Троицку обитель, Яков вышел, поклонясь. Тютчев и Квашня степенно молчали, посматривая на затравеневший весенний двор, на позеленевшие, взявшиеся мохом брёвна забора, стоймя врытые в землю.
Солнце клонилось к западу, Тютчев сделал знак Квашне, молодые вой поднялись и испросили благословенья.
Пересвет затворил за ними ворота и постоял, смотря им вслед. Вот поедут эти вольные молодые вой, будут перекликаться в дороге со встречными, улыбаться женщинам и петь мирские песни... А наступит час, они сядут на своих коней и устремятся в лихой скачке на ворога и сгинут в брани лютой вот им и рай небесный и вечная память на земле.
Вечером он ходил во мшаник, где ночевали вповалку богомольцы, — носил им хлеб и квас и наслушался престрашных рассказов о разбое ушкуйников, о душегубстве на дорогах. Эти рассказы, и уход Осляби, и сжевесеннее томленье по мирской жизни, растревоженное появлением в обители молодых воев, но особенно слова Евсея надломили в душе Пересвета что-то такое, к чему ранее опасался прикасаться.
Когда он вернулся, затворив ворота, и направился было в свою келью, поёживаясь от весеннего холода, от тумана, накатившего на обитель с реки, как всегда, после захода солнца, то заметил в церкви, через растворенную дверь, свет одинокой свечи. Приостановился, хотел зайти, но устыдился зачем мешать игумену? Так бы и ушёл, но старец появился в дверях, посмотрел на инока и позвал.
Внутри церкви было совсем темно, туда и днём-то мало втекало света сквозь волоковые оконца, а в тот час горела лишь одна сальная свеча и было так тихо, что слышалось шипенье сала, в котором сгорала шерстяная кручёная нитка, да тяжёлое дыханье Пересвета.