Лев Морозов начальствовал над ним. Бренок выкликал его из середины дружин. Морозов увидел великого князя, засветился улыбкой крупных длинных зубов, раскраснелся то ли от волнения, то ли от прохладного тумана и растерялся немного. Часто ли приходилась ему бывать воеводою сразу нескольких дружин? А ныне под рукой у него сразу два князя с дружинами Василий Ярославский и Фёдор Моложский. В рядах воев было у Морозова какое-то смятение.
— До великого князя дойду! Челом бити стану! Почто нельзя в пярядовой стать?
Голос князя Моложского:
— Тебя, Рязанец, пешая рать генуезская на копьё воздымет!
— Ня страшуся! Мяня лось рогама бол! Пуститя сотни рязанские во пярядовой полк! О! Княже! — Рязанец увидел багровое корзно Дмитрия и ринулся из тумана к его коню, косолапя и вразвалку. — Челом бью, княже: вели отпустить рязанских воев во пярядозой полк! Сотни наши ня считаны самовольно шли!
— Торопит Рязанец судьбу; татарина зреть восхотел! — заворчал князь Ярославский, выйдя из тумана и тут же кланяясь Дмитрию.
— Восхотел! Вельми тоскую по ем, по племю агарянскому, понеже давно не видывал: со прошлого году... как сынка они пред покровом порубили... Вели, княже великой, во пярядовой полк стати!
Знал бы Емельян Рязанец, что Дмитрий готов был в тот радостный миг расцеловать строптивого рязанца, но он лишь кивнул и ответил коротко:
— Велю!
С князьями они проехали краем дубравы,убедились, что прямого и быстрого прорыва у Мамая тут не получится, но если его конники возьмут чуть влево, то им хватит места, чтобы втиснуть перед полком левой руки, перед двадцатью тысячами воев, тысяч сорок — пятьдесят...
— Спасение наше, братие моё, в крепости нашей. Устоим — победу пожнём, отсунем ряды свои к Непрядве — смерть примем... Так и всем воям скажи! А ещё чую, сюда ударит Мамай, на вас, а вы стойте, понеже к вам сдвинул я запасный полк, где Григорья Капустин с Митрием Ольгердовичем. Они-то нам сгинути не дадут...
Дмитрий хотел сказать, что немалая сила стоит за дубравою, но смолчал. Воеводы ведают про то, а упоминать про засадный полк не к месту, ведь если посчитать все силы да сравнить их с силами Мамая, то, как ни кинь, а на каждого русского треокаянный уготовил двух, а то и трёх, поди, алкающих крови. Он поднял всю степь, загнал в седло всех кочевников от мала до велика, он сдвинул воедино все кочующие по бескрайней степи аилы, они резали колёсами степь на сотнях вёрст и все сошлись тут, у Куликова поля. Семьи растянули свои арбы на пятнадцать вёрст широким потоком — это духовная опора воина-кочевника, придуманная ещё злобесием Чингизхана...
— Княже... Како мнишь: отстоим Русь? — негромко спросил Лев Морозов.
— То надобно вопрошати у души своей... И помнить надобно: ныне здесь вершатся судьбы домов наших и потомков наших. Во-он там, на том берегу Дона-реки, в обозе русском, оставил я привезённых от Москвы купцов-сурожан. Они, те купцы, сию битву зреть станут и понесут по белу свету вести о ней. А вести те станем мы писати своею рукою, своею кровию... Пожалеем ли бренного тела своего для Руси?
— Истинно, княже! — воскликнул Фёдор Моложский. — Токмо краше те вести писати Мамаевой кровью!
"Добро бы страх избыли..." — подумал на это Дмитрий. Ему вдруг стало как никогда понятно, что в битве, которая вот-вот начнётся, судьбу решит не только сила и, быть может, не столько сила, которой у Мамая более чем вдвое против русских, а крепость духа, возвеличенного святостью гнева, пределом терпенья людского, и чувствовал он, что не все силы души своей употребил, чтобы вознести и укрепить самую главную стену обороны — силу воинского духа.
Он глянул вдоль бесконечного, на много вёрст уходящего строя русских полков, увидел поднявшийся, оторванный от земли солнцем густой туман и решил, что ещё успеет объехать своё воинство, уже построившееся, способное видеть великого князя.
— Бренок!
— У стремени, княже!
— Стремени и держись! — Дмитрий подстегнул коня и вернулся к полку правой руки.
Вой увидели великого князя — заколыхались знамёна, плотный лес копий и бесконечная россыпь лиц, пожилых, старых, молодомужих и совсем юных. В первом ряду он ясно различил приземистую фигуру Лагуты, а рядом с ним, чуть выше ростом и потоньше, но лицом в отца, — сын его, верно, старший...
— Возлюбленные отцы и братия моя! Не премог я влечения души своея и понудил себя вернуться и поклон творить вам, вставшим на поле сем за Русь святую, за храм пресвятой богородицы. В сей час узрят очи ваши кровопролитие великое и смерть скорую, но не за тем ли пришли мы, братие, едины от мала до велика, единого роду и племени, дабы умереть, если надо, в сей грозный и пресветлый час за всё православное христианство? Нам ли убоятися всепагубного Мамая? Пусть же он, треокаянной, вострепещет при виде грозной силы нашей, коей испокон веку не сбирала Русь!
— Умрём, княже, за отчую землю, за обиды твои! — грянуло воинство, и крики, крутой волной вставшие над полком правой руки, заставили заволноваться бесконечную цепь передних рядов, убегающую туда, где малой птицей поднялось тёмно-багровое великокняжеское знамя.
Они ещё не добрались до большого полка, как со стороны ордынской заметили конника. Он правил прямо на багровое корзно Дмитрия.
— Никак Ржевской? Он и есть! — признал Бренок. Вскоре Ржевской уже натягивал повод и кричал на ходу, ещё тряслись за спиной его две стрелы, торчавшие в кольчуге, как два ощипанных крыла:
— Княже! Татарове грядут!
Ржевской мог уже и не кричать: вокруг Красного холма, всё лучше и лучше видимого, по мере того как подымалось над Куликовым полем солнце и рассеивался туман, сотня за сотней, тысяча за тысячей, тьма за тьмою выливалась, как из преисподней, косматая конница под сенью бесчисленных знамён и бунчуков. Её накапливалось там всё больше и больше, но вливалась она не беспорядочно, там был свой, особый, порядок, задуманный угланами, бакаулом и темниками. Вот уж появилась пешая рать — разношёрстные толпы пленных, наёмников, бедных кочевников. Многие тысячи. На Красном холме полыхнуло, опало и снова полыхнуло, утвердясь, что-то ярко-жёлтое.
— Шатёр ставят! — оглянулся Ржевской.
Но тут в рядах большого полка поднялся лёгкий ропот. Там, по правой стороне холма, втекала в оставленное пространство широкой смоляной лентой чёрная генуезская пехота.
Дмитрий ещё успел сказать слово полку левой руки. Успел вернуться к большому полку.
— Княже! У тя конь три крат споткнулся...
— От судьбы, Михайло, не посторонишься... — Отдай мне твоего коня!
Дмитрий задумался. Подъехали воеводы большого полка и стали просить, чтобы Дмитрий скорей стал под своё великокняжеское знамя, громадное вблизи, с большим шитым жёлтым шёлком и золотом образом Спаса.
— Место моё в полку передовом, воеводы!
— Место великого князя — в середине большого полка, а не то — назади всех, дабы видеть доблести воевод и рядников, дабы награждать и миловать после брани.
— После брани едина награда всем — победа! Нет, бояре! Не повелось так-то! Испокон веков великие князья водили полки за собою, мне ли обычай сей менять, уподобясь Мамаю погану?
— Княже! — решительно сказал Тимофей Вельяминов. — В сей смертельной битве смерть князя повергнет в уныние все полки и дух воев падёт.
Дмитрий наклонил голову и сильно закусил губу. Но вот он тряхнул головой, блеснув золочёным шлемом:
— Будь по-вашему, воеводы! Бренок!
— У стремени, княже!
— Ты конём меняться удумал? Слезай!
Бренок охотно выпрыгнул из седла, подвёл своего чёрного коня великому князю.
— Давай меняться и шлемами! Сымай же и всю приволоку, и доспехи!
Татары ещё не нападали, лишь медленно двигались, уступая напору сзади, но Дмитрий торопился и торопил мечника. Вот они поменялись одеждою, и, когда Бренок надел золочёный шлем, даже ближние бояре не сразу увидели разницу — так похож был теперь Бренок на великого князя. В рядах воинов тоже началось движение. Там ещё застёгивали ремни доспехов, некоторые надевали ещё чистые рубахи, менялись крестами, обнимались перед смертельной битвой.