Сделав ложь смыслом жизни, Гарсиласо рисковал бесчисленное множество раз, улыбался в лицо неминуемой смерти, и та обходила его стороной, будто прокаженного, будто дьявола, посадившего на цепь саму Фортуну. Он мастер, фокусник, его ремесло было возведено в ранг искусства! Для него не существовало ни одной запертой двери, ни одного замка, всюду он проникал, будто сквозь стены, ни одна бумажка не была для него недоступной, равно как и любые средства.
Даже для меня некоторые вещи, каковые ему удавались, остаются полнейшей загадкой. Он может наплести такие сказки, что все те, кто их слушает, тут же становится его верными слугами. Казалось, он знает целый мир, владет всеми языками и ведает обо всем, что бы где ни происходило на земле. Ему нет равных! Он будто вода, изменчивая, принимающая цвет и форму, проникающая дождем всюду, обрушивающаяся внезпаным ливнем. Человеку не дано его уничтожить. И если бы только цыгане – дети лжи – понимали полноту его игры, то непременно бы ее оценили. Однако они были ему и без того благодарны, но только за то, что он стал их оберегом, почти идолом, удачей, которая наконец снизошла на них, ибо Гарсиласо был кормильцем и защитником, за что однажды – всего лишь однажды – ответила его спина.
– Он рассказывал мне эту историю, – тихо сказала Мадлен.
– О его знакомстве с графом д'Эгмонтом? Да, Гарсиласо остался весьма недовольным этим человеком и искренне радовался, когда голова принца полетела с эшафота. Эгмонт покинул этот мир, но оставался Альба, который все еще щекотал нам пятки. И Гарсиласо, желая навеки покончить с гонениями, которые обрушил на нас наместник, выкрал тогда некоторые бумаги, изобличающие связь бургомистра Брюсселя со сторонниками Молчаливого. Как он это сделал? Так мог сделать только один он – втерся в доверие к первому, представившись посланником второго. И бургомистр открыл для «сынов и дочерей египетских» двери брюссельских казематов и отдал приказ не трогать цыганское племя, расположившееся табором в предместьях Брюсселя.
Тем временем кардиналу Лотарингскому пришлось покинуть двор, а Гарсиласо он рекомендовал, как наинадежнейшего слугу, племяннику – молодому принцу герцогу Гизу-младшему.
Так Фаусто-Гарсиласо перешел от одного хозяина к другому, который, несмотря на юный возраст, уже успел отличиться как умелый военачальник. Он одержал победу над турками в Венгрии, когда ему минуло лишь шестнадцать, и принес победу в сражении при Жарнаке, не говоря уже о тех победах, которые обессмертили имя его отца – Франциска де Гиза. То был человек, которому служить – огромная честь, и Гарсиласо упивался сей честью – ее он вполне заслужил.
Однако радость была недолгой. В течение двух лет никаких завоевательных походов не предпринималось, если не считать кровавой схватки с гугенотами в августе позапрошлого года. А герцог, решивший пока ограничиться дворцовыми войнами, к великому разочарованию Фаусто, нисколько не изменил положения его дел, ни вправо, ни влево. Испанец де Фигероа оставался по-прежнему агентом тайных поручений, каким был при его преосвященстве кардинале Лотарингском. Хуже всего то, что выполняя поручения его матери, известной политиканши мадам Немур, он погряз в бабских склоках между ней и королевой. Нет ничего более унизительного!
Но одно из поручений герцога к графу де Буссю вновь забросило Гарсиласо в Брабант, где он нашел свой подопечный народ несчастным и полным отчаяния: герцог Альба изгнал нас из предместий города.
И на сей раз Гарсиласо явился как божий посланец, он соблазнил нас землями Франции. И мы направились в Пикардию. Там он обвел вокруг пальца Антуана д'Эсте – губернатора Нуайона, обесчестил двух его дочерей и заставил подписать разрешение, которое и даровало нам волю в этом городе.
Спросишь: «Зачем ему все это понадобилось?»
Он нашел в нас покорность, которая словно бальзам проливалась на обожженную чрезмерными амбициями и неосуществленными мечтами душу. Ему доставляла удовольствие игра, каковую он вел с нами и с теми, кого обманывал ради нас. Он считал себя неуловимым. Это окрыляло его.
Старая Джаелл еще долго рассказывала о тех запутанных историях, в которые попадал Гарсиласо, с какой легкостью затем из них выпутывался, как ловко водил за нос правосудие, доставал подписанные высшими сановниками бумаги, коими снабжал тех цыган, которые занимались торговлей или другим ремеслом. Она рассказывала с таким упоением и нежностью, гордостью и почти любовью, словно вся растворилась в воспоминаниях, словно это единственное, что радовало ее в жизни, словно ничего иного и не было, что могло воскресить в ней теплоту и столь взволновать.
А часы тем временем летели с безумной быстротой. Солнце весь день сокрытое под серыми низкими тучами и вовсе закатилось за горизонт. Джаелл зажгла лампаду, и в тусклом свете обе женщины продолжили беседу.
– Итак, на чем я остановилась? – молвила цыганка, заметив как юная слушательница с замиранием ждет продолжения.
– В Нуайоне мы пробыли недолго, – продолжила она, – через год нас погнали, как стадо прокаженных, и нам пришлось вернуться назад – к Брюсселю, в надежде, что там хоть что-то изменилось к лучшему. Мы отправили гонца к Гарсиласо, который покинул нас на это время, дабы возвратиться к службе. И Гарсиласо вернулся… вместе с тобой, барышня… однако с тем, чтобы терпеть неудачу за неудачей… Тебе уже известна эта история с рекомендательным письмом графу де Буссю. Скажу тебе, дитя мое, на этот раз, вознамерившись влиться в армию наместника, Гарсиласо был движим только одним – он желал начать жизнь с чистого листа. Он лелеял надежду, что снискав благоволение великого Альбы, он сможет получить то, за чем гнался всю жизнь, – славу героя и, ныне, твою любовь, или хотя бы малую степень снисхождения… Ты бы ни за что не стала глядеть на простого цыгана, да и на мелкого шпиона тоже, ведь так? Совсем другое дело – капитан Фигероа! Если бы ему удался этот замысел, мы бы навеки потеряли своего вожака, – и Джаелл замолчала, откинувшись спиной на сундук, вновь набила трубку табаком и закурила.
Мадлен осталась крайне удивленной рассказом. Несомненно, Гарсиласо был гением, гением зла, лжи и предательства, человеком, который, не найдя способов удовлетворить самолюбие среди благородных и владетельных сеньоров, смог это сделать, став цыганским королем.
– Боже мой, – воскликнула она наконец после долгого молчания и раздумий, – но как же… Как же истинный Гарсиласо Суарес де Фигероа? Его имя использовали в коварных и нечистых целях. И он об этом совсем ничего не знает!
– Ну, и что же? Такова жизнь! Кроме того, Гарсиласо применял его только в службе лотарингскому дому. Во всех остальных случаях имена и образы ему подсказывало его богатое воображение. Мингер Дорд, месье Пешо, мадемуазель Лора. Да-да! Он переодевался старой девой, торгующей цветами, чтобы, миновав гнев губернатора Нуайона, без страха посещать альковы красавиц-дочерей, сначала Дианы, а следом Элоизы.
– Но откуда же вы все это знаете? Неужели Гарсиласо сам рассказал?
Цыганка горько усмехнулась и, выпустив изо рта облако дыма, ответила:
– Конечно, сам. Ведь, я его мать.
Глаза Мадлен округлились, а рот от изумления открылся.
– Вы? Мать Гарсиласо! – воскликнула она.
– Да, та самая нерадивая цыганка, которая была осуждена на костер собственным возлюбленным. Мне пришлось оставить маленького Фаусто, чтобы успеть скрыться.
– Не может быть!..
– Отчего же не может? Чтобы избавиться от меня и дитя, которое породил, отец Гарсиласо объявил меня колдуньей. Но падре Суэно помог мне бежать. Я покинула Мантилью и оказалась во Франции, где волей случая была замечена мадам Екатериной – ее привлекли мои глубокие познания медицины, греческих авторов, и умение читать по книге судьбы. Прежде я жила в Сен-Жермене, у тетки одной из своих учениц, зарабатывала себе на хлеб лекарским искусством и гаданием.
В Лувре я прожила пять лет, потом королева-мать решила от меня избавиться, и мне ничего другого не осталось, как снова бежать: быть врагом такой могущественной особы, как мадам Катрин, весьма опасная штука.