Литмир - Электронная Библиотека
A
A

   — Ты бес! Бес! — Голос Ивана надломился, обессилел, перешёл в шёпот. — Ты захитил мою душу и разум мой обаял своими бесовскими кощунами. Чую, что начинаю думать уже как ты...

   — То гораздо. Стало быть, дух, коим тебя наделили Божественные силы, пробудился в тебе, и ты приобщился святой истины, яко приобщаешься Святым Дарам. Ибо мысли мои — николико же не мои. Они суть частица сей истины, выводящей избранных на стезю спасения.

Иван вновь опустился на лавку — обессиленный, покорный, с виду будто окончательно сломленный. Голова его тяжело обникла к груди, он неловко подпёр её растопыренными пальцами и замер, затих, словно приготовился к чему-то ещё более худшему или уже почуял его — в самом себе. Молчал и Епифаний. Он вдруг понял, что, сколько бы ещё ни продолжал говорить и как бы ни изощрялся в доводах, последнее слово всё равно останется не за ним, ибо самого главного, самого весомого он не сказал, и не сказал потому, что, вероятно, и сам ещё не отыскал это самое главное и весомое.

Иван долго сидел так — в полной неподвижности, даже дыхания не было заметно, только растопыренные пальцы, туго обхватившие и сжавшие лоб и виски, изредка расслаблялись и пошевеливались, словно уставали сопротивляться напору мыслей, которые хлынули сейчас в него. А мысли эти были мучительны, ибо теперь шли из него самого, и он сам, а не Епифаний, задавал себе вопросы и сам отвечал на них — отвечал так, как и не подумал бы ответить Епифанию, и залезал в такие глубины своей души, в такие потаённые её уголки, куда не было доступа никому. Быть может, сейчас в этих мыслях им самим досказывалось то, чего не сумел досказать Епифаний.

   — Говоришь: дух пробудился Божественный? — нарушил молчание Иван. Он не отнял руки от лица, лишь чуть приспустил её — до уровня рта, и, быть может, поэтому вновь получился шёпот, но это уже был не тот обессиленный и надломленный шёпот, который несколько минут назад вырвался из его уст. Смятение, страх, подавленность, видать, уже отступили, он сумел превозмочь свою слабость и отчаянье: недолгая, но мучительно-напряжённая работа ума, похоже, окончательно отрезвила его. И действительно, он тут же заговорил спокойным, ровным голосом, в полной трезвости ума, как будто и не было ничего этого — ни отчаянья, ни смятения, ни суеверного ужаса и истеричных, почти безрассудных воплей.

   — Что-то не чую я сего пробудившегося духа, а греховность мыслей твоих, ересь твою — чую. Но, гляди же, не отвергаю, не восстаю и даже не подумываю пресечь её. Она проникла в душу мою, и душа моя — сознаться страшно! — откликнулась на неё. Стало быть... — он собрался с духом, — стало быть, я такой же, как и ты, еретик? У каждой ереси — своя истина. Ведомо. И непременно святая. Без сего не бывает ересей. У меня она також есть... своя истина. А тут ты явился — со своей... И обуял меня соблазн... Сперва страх и ужас, а теперь — соблазн. Вот он, впился в мою душу, яко аспид, сей соблазн: соединить, совокупить твою истину со своей... О, тогда много, вельми много будет свободы! Но тогда станет ненужной сама истина! А без истины...

«А без истины человек — зверь. Поганый, лютый, безобразный зверь», — тут же вспомнился ему Фома-еретик, с которым он разговаривал в пыточном застенке полоцкой градницы. Но Фома ему не подсказ. Он уверен, что человек и без истины, и с истиной — всё равно зверь.

   — ...А без истины что без Бога. А без Бога, без откровения свыше человек необуздан. А необузданность — сё зло. Я же не хочу зла. Не хочу! Видит Бог, не хочу!

   — Не хоти, ежели ведаешь, что есть зло и что — добро. А коль не ведаешь, поступай убо, како велит тебе твоя совесть. И памятуй: кого Бог избрал, тех и оправдал. Зло, которое оправдано, — не зло, а правота. Ты не злой и не добрый, ты — правый.

   — Вот, вот она, моя истина! — вскричал Иван. Теперь он как будто обрадовался тому, чему недавно суеверно ужасался: способности Епифания угадывать его сокровенное, — Но скажи, коль ты столь многое постиг... Скажи: а ежели... — Он вдруг запнулся: видать, то, о чём хотел спросить, было гораздо легче держать в мыслях, чем облечь в слова.

   — Ежели ты не прав? — помог ему Епифаний.

Иван кивнул.

   — Но нешто ты сам себя избрал? Тебя избрал Бог. Нетто же Он может ошибатись?

Но такой ответ не удовлетворил Ивана. Епифаний видел это по его глазам, видел, как они потускнели, утратили тот радостный блеск, который появился в них, когда он воскликнул: «Вот, вот она, моя истина!»

— ...А буде не веришь моим словам, вопроси Его самого... Да, самого Бога! Ступай к образам и молись, молись до изнеможения. Он услышит тебя и ответит. И коли восприимешь глас Господень, тогда окропишь свою душу слезами прозрения, и то будут поистине исцеляющие слёзы! Оттоле ты уже не будешь ведать сомнений!

3

На Москве было неспокойно. Молва о новой царской усобице с боярами не утихала, ширилась, набирала силу, растекалась по Москве, по всем её концам, по слободам и сотням, как поветрие, и будоражила, будоражила чернь. Но сама по себе взбудораженность эта не могла разворошить тлеющего под спудом огня. В ней не было ещё ни той лютой злобы, которая, как нестерпимая боль, затмевает рассудок и толкает на самые дерзкие поступки, ни той дикой бунтарской отъявленности и слепой, исступлённой жажды мести, которая готова громить и бить направо и налево, — в ней было только напряжённое, мучительно-радостное ожидание. Ждали, что вот-вот царь кликнет их на бояр.

Поговаривали и о другом: будто собирается он снова выйти на Лобное место и объявить новые вины боярские и, объявив, назначить им кару — и не свою, царскую, а ту, что изберёт для них простолюдье. Из-за этих разговоров на Пожаре, у Лобного места, теперь постоянно толклась толпа, особенно в воскресные дни, — ждали царского выхода.

Разговоры эти вскоре дошли и до царя. Поведал ему о них Малюта Скуратов, частенько отправлявшийся на торг, на Пожар — потереться среди черни, послушать, намотать на ус её переберушки, суды-пересуды, слухи и слушки и разнотолки, которые рождались каждый день и которых было столько — уши не вместят. И много приносил их Малюта. Разных. Порой откровенно крамольных, когда начинали честить всех подряд: и бояр, и самого царя, но мало что действовало на Ивана так, как подействовало это. Вероятно, подобная мысль приходила к нему и самому, может быть, он даже вынашивал её, и принесённое Малютой лишь подогрело в нём собственное, а может, и наоборот — натолкнуло: а не поступить ли и вправду так?!

Как бы там ни было, а мысль эта не оставляла его. В тесном кругу, среди тех, кто нынче окружал его, он всё чаще и настойчивей заговаривал об этом, и, хотя неизменно сводил всегда к тому, что всё это лишь занятная говорка и что не пристало ему искать у черни суда на врагов своих, чувствовалось, однако, что мысль эта с каждым днём всё сильней завладевала им, становясь уже намерением, которое он готов был осуществить.

Епифаний, раньше всех почуявший это, принялся решительно и настойчиво отговаривать его:

— Не вздумай мутити черни. От твоей искры может такое занятися — не потушишь! А потушишь — что станешь делати на том пожарище? Золу ворошити, в каковую обратятся твоя слава и могущество? Врагов своих и супротивников ты одолеешь с Божьим допоможением. Он избрал тебя на великое и не оставит тебя. А черни не замай и не вожжайся с ней. Что тебе за нужда — якшатися с простонародьем? Что тщишься соделати им? Наставити на свет и на истину? Избыти от рабства? Но не человек человека соделывает рабом. Несть таковых рабов. Есть токмо рабы мира. А в таковом рабстве и ты, и тебе самому бы избытися сего рабства, а иных тебе не избыти, ибо, освободившись от рабства греха, они станут рабами праведности. Или, буде, тщишься напитати алчущих? Обласкати сирых? Но твоя ласка, твой хлеб — яко изрудное клеймо того самого мира, из коего их извергла нищета и убожество. Не влещи их внове в мир сей, не пробуждай тунных чаяний своим попечением: они счастливей и обласканней тебя, ибо речено Богом праведным: «Приидите ко мне труждающиеся и обременённые, и аз успокою вас».

92
{"b":"598514","o":1}