Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ах, как тебе хочется утвердиться в том! — Семён Васильевич язвительно хихикнул в самое лицо Ивана Петровича.

   — Да, Семён, мы!

   — Ты ве́ди себя тщишься утвердить — не меня. И утвердишь, и обелить его сумеешь, и оправдать, а токмо смута не уляжется в тебе, не-ет! Понеже не разум твой восстаёт на него — душа! Ты оправдал его, обелил, разум твой согласился с ним, а душа против. Вот она сейчас... вопиет в тебе. Смута в ней и мятеж... И страх! И чего же она устрашилась? Извола его? Да, извола. Но какого? Того ли, что нынче познал Чёботов, или иного? Иного! И скажу я тебе какого... Того, что ещё и разум твой не сознает, но уже чует душа. Она давно уже чует сей извол — страшный, жестокий, безобразный, для которого нет никаких пределов. И не токмо пределов... Для которого нет святынь. Да, святынь! Ты чуешь, что он замахнулся на нечто большее, нежели наша честь, — на основы, на корень наш... Чуешь, да поверить в сие не даёшь себе. А ты поверь, поверь! Уразумей сие всем существом своим, како уразумел я, како уразумели иные, что давно уж освободили себя от клятвы перед ним. Бо мы клялись не в том, что будем агнцами для заклания! И Богу не угодны клятвы, отдающие человека в рабство и на погибель!

   — Нет, Семён, нет, — совсем отрезвев, твёрдо и непреклонно выговорил Иван Петрович. — Не то ты ревёшь. Негодны твои доводы, и тебе не удастся сделать из меня его врага. Не пойду я за тобой и за теми иными, что из крестного целования выступили. Для клятвоотступников уж подавно нет никоторых святынь.

   — Но и ему ты уже не сопутник! Твоя душевная смута для него страшней измены! Он скорей пощадит израдца, нежели усомняющегося. Сокрыть же и утаить душу свою от него ты не сможешь. Он дьявольски проницателен и умён. Не чета многим нам!

   — Я и не стану таиться, как не таился досель...

   — Тогда он просто отшвырнёт тебя либо уничтожит, чтоб ненароком не споткнуться об твою мятущуюся совесть.

   — Неужто же смерть страшней клятвоотступничества? Неужто же нет над нами вышнего суда, Семён?!

   — Тщишься душу свою спасти?! А того не ведаешь, что, став с ним заедино, ты быстрей погубишь её. Он растлит твою душу, ибо всё, всё неправедно в нём! Нет, Иван, спасение не всегда спасение. Оно бывает истинное и мнимое. О том в Писании глаголется. Писано, кто ищет душу свою спасти, тот погубит её, а кто погубит её — тот оживит. Восстав, ты не погубишь, но оживишь душу свою!

   — Он государь наш, Семён! Богом помазанный государь! — Голос Ивана Петровича стал ещё твёрже, словно доводы Семёна Васильевича, призванные поколебать его, наоборот, прибавили ему твёрдости. — И он ему судия, но не мы! Мы не можем судить его, наш суд пристрастный, злой, лицемерный... То не суд, а осуд.

Заведомый, мстительный, беспощадный! Нам надобно потщиться понять его, а мы токмо хулим и злобствуем да привередничаем из блажи. То то нам не так, то сё... Как бабы на сносях! И всё о малом, о суетном, преходящем...

   — Твоё мы — то вы! — с нарастающим ожесточением отрезал Семён Васильевич. — А мы!.. Мы не злобствуем, и не хулим его, и не судим... Мы отрицаем его!

   — Богом помазанного государя?! Семён!

   — На Бога восстают, Бога отрицают, а ты!.. Тьфу! — плюнул с ненавистью Семён Васильевич и, резко оттолкнув Ивана Петровича, метнулся прочь. Темнота мгновенно скрыла его, как растворила в себе.

   — Мы единородцы, Семён! — дрогнувшим голосом кинул в темноту, вдогонку ему, Иван Петрович, подавленный тем страшным, свершившимся, чего уже нельзя было предотвратить. — Уймись! Нам грешно быть порознь!

   — Мы давно уже порознь! — донеслось из темноты жестокое и непреклонное, как приговор им обоим.

   — Семён! — позвал ещё настойчивей Иван Петрович, хотя знал, что уже не дождётся ответа.

4

В трапезной, из которой вслед за царём дружно подались и бояре, не засиживаясь, не размаривая себя до края, вскоре остались лишь Бельский, Мстиславский да Челяднин. Дольше других сидел Чёботов, наслушавшийся каких-то внушений Алексея Басманова и, видать, теперь разбиравшийся во всём своим умом, а может, и намеренно медливший: видел он, что сидит Челяднин, и сидел себе, надеясь, должно быть, что тот, дождавшись, когда все разойдутся, поговорит с ним. Они были в родстве — через ту же Марфу Жулебину, и, наверное, хотелось Чёботову переговорить с Челядниным, может, и рассказать обо всём, попросить совета. Старый боярин, хлебнувший из той же чаши и не такого, мог бы подать совет, которого не получить больше ни от кого — это уж знал Чёботов, — но Челяднин почему-то и словом не перемолвился с ним. Казалось, его совершенно не тронуло случившееся с Чёботовым, или он не придал ему того значения, которое придали другие и сам Чёботов. Вероятно, не зная ничего и ни о чём не догадываясь, он и в самом деле не видел в том великой беды. Когда Чёботов ушёл, он опять же, и без него, заглазно, не вымолвил о нём ни слова, а Мстиславскому да Бельскому Чёботов и вовсе был безразличен, особенно Бельскому... У того у самого от души одни ошмётки остались: изорвал он её, истерзал, и никаких уже сил не хватало переносить убийственную неизвестность, в которой держал его царь Иван. Лучше бы ему в застенке на цепи сидеть, чем эдак-то мучиться на свободе. Едучи сюда, настроил себя: либо пусть казнит, либо милует. Так и сказать намерился... А царь и слушать не стал. На пиру, верно, чести не умалил, но и не воздал, а и того хуже — заметить не удосужился, словом к нему не обмолвился, будто его и не было вовсе за боярским столом. Думал, ждал: вот кончится пир, и скажет он хоть слово, не может не сказать, потому что и в самом-то это слово поперёк горла стоит. Нет, не сказал. Ушёл и думать о нём забыл. Выходит, не простил. Не может простить. Но пошто же тогда из темницы выпустил? Пошто ни казнить, ни ссылать, ни пытать не стал? Пошто сейчас так упорно молчит сам и от него не хочет услышать ни единого слова — оправдания ли, ловимы? Пошто?

Нескончаемая череда этих «пошто» уже довела его до полного изнеможения. Подавленный, беспомощный, будто оголённый до самой души, жалкий, покорный, он молча, отрешённо сидел рядом с Мстиславским и Челядниным, лишь иногда поглядывая на них — то жалобно, изнывно, а то вдруг зло, презрительно, капризно и непонятно: то ли ждал от них чего-то — сочувствия, помощи, успокоительных советов — и радовался, что они остались с ним, то ли, наоборот, тяготился их присутствием и думал только о том, как бы избавить себя от их советов и сочувствия.

Мстиславский и Челяднин хоть и не остались безучастны, но, похоже, положение Бельского мало трогало их. Другое дело — знать бы, во что всё это выльется, к чему приведёт, чем обернётся?

Мстиславского мучила тревога: он опасался, что Бельский в отчаянье может во всём сознаться и выдать всех, в том числе и его, Мстиславского, сохранившего в тайне узнанное, и от этого у него у самого на душе было прескверно. Мысли эти и эти опасения, эта тревога закрались в него не сейчас, не сию минуту... Он увозил их с собой уже тогда, когда уезжал от Бельского после проведывания, и потом они не улеглись в нём, а стали ещё острей, неотступней. Они же, эти мысли и опасения, понудили его поехать за Бельским и привезти его сюда, в Черкизово, в надежде, что здесь, среди гулливой кутерьмы, среди попоек и потех, всё — и покаяние и примирение — свершится само собой, спрохвала, легко и просто, без лукавства, без душевных пыток и ухищрений ума, которыми Иван мог сломить и без того уже надломленный дух Бельского.

Мстиславскому поначалу казалось, что Иван и сам хотел этого. Своими дорожными разговорами о Бельском он явно подталкивал поехать за ним, и именно его подталкивал, Мстиславского. И он съездил, съездил и, к великой своей досаде, удостоверился — теперь уже окончательно, — что попался-таки на царскую приманку. Тот обвёл его, облукавил. Он и в самом деле хотел, чтобы Бельский явился в Черкизово, и притом не по зову, не по велению — своей доброй волей, своим собственным покаянным призывом души, но вовсе не для того, на что уповал Мстиславский, — не для постепенного, тихого, ненадсадного примирения среди медвежьих потех и весёлых застолий, а для чего-то иного — такого, что давно уже задумал и затаил в себе, как нож для коварного удара в спину. Когда он нанесёт этот удар — предугадать было невозможно, предотвратить его — тоже. Иван умел рассчитывать и выбирать моменты для таких ударов, умел готовить их, и если бил, то бил наверняка, неотразимо. Мстиславский знал это, потому и боялся его сильней, чем все остальные, и потому, быть может, искусней всех умел противостоять ему. Но, понимая, что сейчас уже ничего нельзя сделать и остаётся только одно — обречённо ждать этого удара, он всё-таки не мог, не хотел вот так совершенно покорно, без всякого сопротивления подставлять под удар будь то Бельского или себя самого (поди угадай, на кого нацелился Иван?!). В нём всё противилось этому, и он готов был защищать и себя и Бельского, хотя совсем не знал, как сделать это.

69
{"b":"598514","o":1}