— Молодцы псковичи! — чуть посветлел Иван. — Надобе и митрополита порадовать... Снесёшь ему весть сию нынче же!
— Как велишь, государь!
Иван снова нахмурился:
— Не престают латыняне в своих непотребствах, чают истеснити правую веру Христову! Сказывал нам Иоасаф царегородский, что они, латыняне, книги те, где про италианский собор написано и про схизму их латинскую, на грецкий язык переложили, дабы Грецкую землю прельщать своим папёжеством. Может статься, что и на наш язык переложат они те книги, и того беречи надобно крепко, дабы книги те в землю нашу пути не знали и вреда нашей вере не чинили бы!
— Как велишь, государь! Будем беречи!
— А псковичи, однако же, молодцы! — вернулся к прежней мысли Иван. — Коль так крепко стоят за веру нашу правую, чаю, и за отечество наше святое сумеют постоять, коли приспеет лихая година. А Новоград я управлю, — совсем уж посуровел он. — Дойдут мои руки до него, ох дойдут! Так управлю, что и через сто лет будет он помнить мою управу!
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Воротились в Москву братья Хворостинины. Путь, в который отправил их царский приказ, был неблизок и нелёгок, но они постарались, управились споро, нигде не измешкавшись, не задержавшись... Впусто не истратили не то чтобы дня — часа. И спали, и ели, и Богу молились — всё на ходу. Из телег вылезали разве что по нужде да на ямских дворах, когда меняли лошадей. Это была их первая именная посылка, первое дело, приказанное лично царём, и они исполняли его с необычайной рьяностью.
Воротились они после Егорьева дня. На Москве уж управились с ранним севом, что припадает на Егория вешнего[225], откормиля-отпотчевали мирскою яичницей и караваями пастухов — перед первым выгоном в поле скота, а там, куда они ездили, ещё только начинал сходить снег, и от Ладоги до Корелы они мчались по крепкой ледовой дороге, не боясь угодить в полынью, — озеро Нево, или Ладожское, ещё держало лёд.
Затерянную в суровой карельской глухомани постынь, куда они отвезли князя Курлятева и его старшего сына, им указал Левкий. В ту самую ночь, в Черкизове, когда братья, без промедления бросившиеся исполнять царский приказ, спешно седлали коней, он и помог им советом — подсказал, куда лучше всего направиться. Более гиблого места не мог бы придумать для Курлятева даже сам Иван.
Жену Курлятева и двух его дочерей ожидала такая же участь: для них Левкий выискал не менее отдалённое и не менее гиблое место — Челмогорский монастырь в Каргополе, и братьям Хворостининым предстояла ещё одна поездка, ещё тысяча вёрст с гаком в один лишь конец, так что торопились они не только потому, чтоб явить своё рвение. Рвение рвением — оно, разумеется, било в них ключом, — но и простая житейская расчётливость тоже играла не последнюю роль, ибо денег на эти поездки они у царя не испрашивали. Управлялись своей казной. Таков был обычай. Даже послы, отправлявшиеся с посольством в соседние государства, и те, за редким исключением, не получали иждивения и должны были содержать себя сами. Однажды дьяк Третьяк Далматов, которому велено было ехать послом к германскому императору, дерзнул заявить, что не имеет средств на такую поездку. Его схватили, заковали в цепи и отвезли на Белоозеро — в тюрьму. Имение его отписали в казну. Было это ещё при великом князе Василии, лет сорок назад, но с тех пор никто более не осмеливался объявлять себя несостоятельным.
Возвращаясь в Москву, братья простодушно полагали, что если и не сама их поездка, то уж, во всяком случае, цель её первое время будет не многим ведома, и потому, въезжая в город, особенно не таились, не прятались ни от чьих глаз: мало ли кто куда ездит. Но первый же встретившийся им на пути подьячий, вёзший в какой-то приказ писарский столик — налой, заставил их убедиться в обратном. Узнав братьев, он подъехал к ним и, как о самом обычном, давно всем известном, задорно спросил:
— Далеконько вы его, благоверного, засобачили-то?
Братья в первое мгновение опешили, растерянно переглянулись, но, посмотрев на весёлую, ушлую рожу подьячего, враз смекнули, что тайна их уже всему свету известна.
— О ком ты, братец? — всё же остерёгся на всякий случай Дмитрий. Ему, как старшему, нельзя было оплошать ни в чём.
— Да о ком же ещё?! — лукаво прицелился в них подьячий. — Всё о нём, о Шкурлятеве!
— Любопытен ты больно, — помедлив, холодно сказал Дмитрий, чтоб отвязаться от него. — Знай свои дела, так и чести больше будет, да и проку.
— Эк, недоросли![226] — рассмеялся подьячий, нисколько не обидевшись на холодность Дмитрия. — От кого таитесь?! Перед кем лукавите?! Нешто запамятовали присловье: кто подьячего обманет, тот трёх дней не проживёт!
Он смешливо пощурился на них, поскрёб скудную бородёнку и поехал своей дорогой. Братья, послав ему вслед два презрительных взгляда, вновь переглянулись, удручённо вздохнули и поскучнели: им не нужна была их тайна, но вот так просто, обыденно расставаться с ней всё же было досадно.
А тайна их и вправду уже давно ни для кого не была тайной. Её, впрочем, и вообще-то не существовало, тайны этой, потому что ни сам Иван, ни те, кто знал, как он обошёлся с Курлятевым, вовсе не собирались ничего утаивать. Дело было самое обычное, и Курлятев был далеко не первым, кого постигла такая участь. Недавно туда же, на север, на Белоозеро, свезли князя Михайлу Воротынского, а ещё раньше — стрелецкого голову Тимофея Тетерина-Пухова. В чём провинился отчайдушный стрелецкий голова — доподлинно никто не знал, суда над ним не было, объявили только, что был он с теми, которые царю недоброхотствовали, но и без суда было ясно, что Тимоха Тетерин, храбро воевавший со своими стрельцами в Астраханском походе, а потом в Ливонском, когда штурмовали Дерпт, поплатился за свою больно уж тесную дружбу с братьями Адашевыми. Под их началом воевал удалой голова и был их подручником верным в ратных делах, но ещё более — не в ратных, потому что был их согласником и заединщиком. Это он доказал не только тем, что не отрёкся от братьев, когда над ними разразилась гроза, но и тем, что одним из немногих дерзнул защищать и оправдывать их. Когда Иван сослал в Дерпт старшего из братьев — Алексея, а потом устроил над ним и над удалившимся в монастырь Сильвестром заочный суд, именно он, Тимоха Тетерин, во всеуслышание назвал этот суд неправым. Этого-то как раз и не простил ему Иван. Тимоху насильно постригли в монахи, и царский ловчий Григорий Ловчиков отвёз его в Сийский монастырь под Холмогоры.
Царский гнев обрушился тогда и на Курлятева, который тоже встал на защиту Сильвестра и Адашева, правда, по иным причинам, нежели Тетерин. Защищая Сильвестра и Адашева, Курлятев тем самым защищал и себя, ибо он тоже, как и они, входил в тот самый узкий круг недавних царских советников и распорядителей, который называли Ближней или Избранной радон, и, естественно, всё, в чём Иван обвинял эту раду и из-за чего разошёлся с ней, в равной мере относилось и к нему. Он тоже жил под страхом расправы, и его участь могла оказаться такой же, как и участь Адашева и Сильвестра, хотя на первых порах Иван и не тронул его почему-то. Не тронул он, впрочем, и Курбского, и Горбатого... Может, решил, что Сильвестр и Адашев сполна рассчитались за всё и за всех? А может, лишь потому, что до них ещё не дошла очередь? В таких случаях начинают, как правило, с тех, с кем легче всего расправиться. Гадать было трудно, а ждать — опасно. Курлятев вошёл в тайный сговор с Вишневецким, готовя себе спасительный отнорок на случай беды, и дерзнул постоять за себя.
2
Это и вправду было дерзко — не признавать вины и сметь защищаться, вместо того чтобы покаяться, как должно, и смиренно испросить милости; но, вероятно, Курлятев верил, как верили Сильвестр и Адашев, просившие очного суда, что Ивану можно что-то доказать и можно в чём-то разубедить его и поколебать — своими доводами; а может, это был и своеобразный вызов: то, что Ивана удержало от немедленной расправы с ним, могло заставить и отступить. В самом деле, кем были Сильвестр и Адашев — без того, что получили из царских рук? Никем! Голь перекатная. Гноище. Прах. А он был князь, боярин, и не какой-нибудь там малозаметный середнячок, просиживающий лишь порты в боярской думе, — он был одним из тех, кто заправлял всеми делами на Москве, а в последнее время, когда Избранная рада была в зените своего могущества, ему и вовсе не было равных. Его имя произносили с не меньшим, а порой и с большим почтением, нежели имя самого царя. Он был силён, очень силён: за его спиной стояла не только несметная рать приспешников, служивших ему как бы вспомогательной силой, подобно пехоте в войске, — за его спиной, и это было весомей всего, стояла главная сила — боярская дума, куда он насажал своих единородцев Оболенских и таким образом прибрал её к рукам.