Раньше Иван всегда выслушивал главу Сыскного приказа один, с глазу на глаз, но с недавних пор на этих тайных докладах стали присутствовать и его особины — старый Басманов, Малюта, Зайцев... Теперь, после дела Заболоцких, к ним присоединился и Афанасий Вяземский. Нынче все они сидели подле Ивана и внимательно — внимательней, чем он сам, — слушали дьяка, и понимал дьяк: теперь всё, что он приносит сюда, этот тайный царёв синклит взвешивает и перевешивает на своих собственных весах.
— Мню, так идти негоже, — спокойно ответил Басманов, уловивший мысль Ивана.
— Вот я его и пожалую... подскажу.
— Он не примет сего, — всё так же спокойно, почти равнодушно, сказал Басманов, убеждённый в тщетности Иванова замысла. — Я знаю его.
— Я також знаю. Не принял бы... Кабы был выбор. Но нынче у него нет выбора. Я так тебя уразумел, дьяк?
— Истинно так, государь.
Иван склонил голову, приготовился слушать дальше.
— «На прошлой седмице, в четверток, поутру, — продолжил чтение Самойла Михайлов, — как почали сходиться бояре в палату в думную, слышна была из-за двери в сенях говорка, а говорили тайным обычаем, истиха: покарал-деи государь невинных, взял грех на душу, а Володимер-деи Заболоцкий да Ивашка Ярый которым умыслом побежали — неведомо допряма, а токмо ныне как не бегати? Затворил-деи царство Русское, как во адовой твердыне, и на доброхотных своих, душу за него полагающих, неслыханные гонения и смерти умыслил, изменами и иными непотребствами облыгивая и тщась с усердием свет во тьму прелагать и сладкое горьким прозывать. И-деи кто прелютого ради сего гонения не бегает, тот сам себе убийца, ибо Христос наставлял гонимых словом своим: «Аще гонят вас во граде, бегайте во другий» — и сам тому образ явил, бегая не токмо от смерти, но и от гонений богоборных евреев».
— Ох, мерзкие! — вскинув голову и закрыв в мучительном изнеможении глаза, прошептал Иван. — Уж и Христа себе в заступники призывают.
Он несколько мгновений сидел так, тяжело и шумно дыша, как будто ему не хватало воздуха, руки его, хоть и сжатые в кулаки, безвольно опали на колени, как скованные. Бессилие и беспомощность — только это было сейчас в нём.
— Да ве́ди Христос бегал — от глупой смерти, — прежним, тихим, слабым, голосом заговорил он и так, словно оправдывался перед кем-то. — От глупой, никчёмной... А коли пришёл его час взойти на Голгофу, — голос его на этих словах разом набрал силу, — и телом своим вознести на древо грехи мира сего, он не побежал, не поискал спасения! Коли в сердце святые помыслы и путь осиян правдой, тогда не бегают, яко псы блудящие, от одной подворотни к другой. Тогда бестрепетно идут на плаху, на костёр, прямо и гордо зря в глаза судьям своим и палачам. И Христос явил образ как раз сего великого подвига, а не бегания от всегнусных богоборцев.
— Твоя правда, государь, — дождавшись, когда Иван выговорится и немного успокоится, сказал Самойла Михайлов. — Я так мню: сих шепотников тебе нечего страшиться. Они хоть и умны, и злоречивы, и в Святом Писании сильны, но то и вся их сила. Опасны не они, опасны молчуны. Молчуны делают дело, а шепотники токмо шепчутся. Шепотников я тебе быстро выведу на чистую воду, поставив подле каждой двери тайного послуха. А вот как подобраться к молчунам?
— Опасны и те и другие, — недовольно изрёк Иван — Одни дело делают, другие — души растлевают! «Язык — огнь, лепота неправде. Всяко бо естество, звери и птицы, гады и рыбы, укрощено людьми и повинуется им, язык же никто не может укротити — необуздано сие зло и полно яда смертоносного», — нарицает апостол Иаков. Посему не сулись так-то уж прытко вывести злоречивых на чистую воду. Поберегись, чтоб не истопнуть самому в той воде, бо вельми много понадобится тебе воды. Цельное море! Были уж в иных государствах и странах таковые ретивцы и глупцы... Не чета тебе! Порфироносные ретивцы и глупцы, тщившиеся выводить на чистую воду шепотников! И сколико воды утекло с тех пор, и сколико государств и стран распалось и исчезло с лица земли от злоречия шепчущихся, а они как мутили воду, так и мутят. Истинно речено мудрейшими: не пресечёшь дела их, иначе как пресёкши их слова.
— Что же делать-то тогда, государь? — растерялся дьяк. — Мой худый разум в великом смятении от того, что ты сейчас изъяснил. Даже страшно, государь!
Иван снисходительно усмехнулся, обвёл взглядом своих внимательных особинов, словно спрашивал: и вам страшно? И, должно быть не без удовольствия убедившись — в какой уже раз! — что они из того же теста, что и дьяк, самодовольно изрёк:
— Страшно было б, кабы сё я спрашивал у советников своих: что делать? А коли спрашивают советники — не страшно. Слава Богу, я знаю, что делать.
— Что же, государь?! — в простоте душевной воскликнул дьяк.
— Тебе — читать далее, — пресёк его Иван. — Хочу знать, что в Новограде?
— Прости, государь, — смутился дьяк. — Я не от любопытства... А в Новограде, государь, как в Новограде: новых ересей и крамол покуда не завелось, а старые не переводятся. Худо им под рукой Москвы... Не могут они позабыть свои былые вольности. Мысль отдаться ляцкому не то свейскому живёт, государь... «Мы от Москвы не кормимся. Нам от Москвы токмо протори и утеснения» — таковы их речи.
— Дождутся они у меня, — скрипнул зубами Иван.
— Крепче следить надобно за Новоградом, — осторожно вмешался Басманов. — Перво-наперво — следить крепче. А дьяк, я уж давно приметил, следит худо, бо повсегда у него про Новоград одно и то же.
— Да ужли я не слежу, Алексей Данилович? Побойся Бога, боярин! Он мне, проклятый, во сне снится! Слежу, государь, пуще пущего слежу я за Новоградом, и всё бы гораздо было, кабы не этакая даль! Далеко больно, государь! Зимой, по санной дороге, нимало не мешкая, трое суток пути — гонцу! А тележным ходом, в сушь, вести ко мне идут добре двадцать дён, по распутице же — два месяца. Недавно приходит весть: отступают-деи новогородцы от закона, продают немецких полоняников в Литву, вопреки твоему, государь, указу продавать токмо в русские города. И гляжу, коли писана грамотка? А писана в феврале, на Сретенье, а в Москву привезена в марте, на Иоанна Лествичника... Почитай, два месяца! Шлю гонца... Добре управился за десять дён. Продавцы сысканы и вершены[222], а с допросу сказали, что, в русские города продавая, и полцены не набирают от той, что дают литвины. Вот и уследи тут за ними, и управь, коли они, проклятые, во всём выгоду ищут. Я так мню, государь: тех немецких полоняников, которые руду серебряную умеют делать и всякое дело серебряное, медное и оловянное, надобе покупать из казны.
— Дай мне ту казну! — озлился Иван.
— Возьми у монастырей, у архиереев, — нашёлся дьяк.
— Монастыри и архиереи своих выкупают, и дал бы Бог не престали в том своём почине благом, дабы не пришлось нам опять, как в прошлые годы, раскладывать полоняничные средь тяглого люда. А Новоград я управлю... С землёй сровняю, плугом пройду и рожь посею.
— Про языческую их скверну я уже доносил тебе, государь... Про оклички[223] на радунице да про мольбища идольские, что творят они по лесам, по болотам, где жертвы приносят бесам, русалкам и прочей нежити, жгут святые иконы и книги... Присягают друг другу також скверным обычаем идольским — ком земли на главу покладая, а и того пуще, государь, — костьми человеческими присяги творят. Единое токмо доброе и могу сказать, государь, да и то — не про новгородцев, а про псковичей. Спорили псковские попы с латинскими монахами и добре крепко постояли за веру нашу правую. Были запрещены церковным собором 1551 г., созванным по инициативе Ивана Грозного.
Дьяк отыскал в списке нужное, стал читать:
— «Приходили серые чернцы от немцев во Псков и говорили о вере со священники, а речь их такова: «Соединил веру наш папа вместе с вашими на осьмом соборе[224], и мы и вы — христиане, веруем в Сына Божия...» Наши отвечали им: «Не у всех вера правая. Ежели веруете в Сына Божия, то чего для богоубийцам-евреям последуете, поститесь в субботу и опреснок в жертву приносите? Чего для два духа беззаконно вводите, говоря: и в духа святаго животворяща, от Отца и Сына исходяща? А что глаголете нам об осьмом сонмище, об италианском скверном соборе латинском, то про сие окаянное сборище мы и слышати не хотим, занеже отринут он Богом и четырьмя патриархами. Будем держати семь соборов Вселенских, они угодны Богу, ибо сказано: «Премудрость созда себе дом и утверди столпов семь».