Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Доводы Епифания как будто убедили Ивана, или он сделал вид, что убедили, но в любом случае они ему понравились. Слова священника были во многом созвучны его собственным мыслям, правда, его собственные не обладали такой чёткостью, ясностью, стройностью, даже и последовательностью, как у Епифания, но суть их была та же. Может быть, в чём-то он шёл даже дальше, был жёстче, беспощадней, острей чувствовал и глубже понимал созидательную и разрушительную противоречивость законов бытия, но он был царь, и человек, и верующий, истово верующий, и потому таил эти мысли — лишь изредка, в приступах яростной откровенности, они невольно вырывались из него, — и боялся, и гнал их от себя, считая преступными, греховными, внушёнными какими-то тёмными и враждебными ему силами, которые, как ему суеверно мнилось, давно уже одолевали его.

И Епифаний не преодолел в нём этого страха, не избавил от него, не раскрепостил и не направил его вослед за этими мыслями... Но он сделал иное: он показал ему во всём этом другую сторону, и не противоположную вовсе, а как бы лишь затенённую, являющую себя только пристальному и пытливому взору, который жаждет познать и просветиться, а не увидеть, убедиться — и успокоиться. Всё остальное должен был доделать он сам, вернее, его пристальный и пытливый взор, и его мятежность, и непримиримость, и неистовость... Он ещё не услышал Господнего гласа, подтверждающего его правоту: одна только изнуряющая молитва не помогла. Но он поверил, что услышит. ПОВЕРИЛ! А это было самое главное.

...Неспокойно, тревожно было и в Кремле. С наступлением сумерек на проездных стрельницах стали опускать решётки, запирать ворота, взводить мосты. В царском дворце усилили стражу.

Дворцовая челядь и раньше умела двигаться почти неслышно, а теперь и вовсе все стали как невесомые — не шаркнут, не топнут, не скрипнут половицей, разговоры — вполголоса, с утайкой, с настороженностью, будто за каждой дверью, за каждым углом, в каждом закутке таился враг.

После поездки в Черкизово Иван почти не отлучался из дворца. Съездил только на Пасху в Троице-Сергиев монастырь да один раз навестил хворающего Макария на его митрополичьем дворе — на Поганой луже. Правда, после того как его племянница княжна Сицкая обвенчалась с Федькой Басмановым, съездил он — во главе свадебного поезда — ещё и к жениху, но только до ворот. Однако и это было великой честью, которой удостаивались немногие. Последний раз, несколько лет назад, точно так же он ездил к Бельскому, но к тому ездил до самого крыльца, что было верхом пожалования.

От такой почестливости, оказанной ему царём, Федька, что называется, обалдел и в порыве величайшей благодарности, а более всего от желания лишний раз доказать ему свою преданность и любовь, действительно сразу же после брачной ночи явился во дворец: «Быть подле тебя, цесарь, для всякой сполошной потребы!»

Иван пожурил его, даже подшутил слегка:

   — Иль, буде, мёд не зело сладок? Недоспел? Иль, буде, уже переспел?

   — Успеется! — весело и беззаботно отвечал Федька. — Не мочка, не зарастёт! Одолеем твоих врагов — наверстаю! А нынче не могу я, цесарь, медовать, оставив тебя одного.

Насчёт «одного» Федька, конечно, лукавил, поднимая цену своей самоотверженности. Дворец был набит стражей. Наружную охрану попеременно, сменяясь каждую ночь, несли две полусотни черкесов; на перевяслах и стрельницах Кремля, изготовившись, как перед осадой, сидели стрельцы, а в самом Кремле, на осадном дворе Разрядного приказа, — царский охоронный полк в триста сабель. Командовал им бывший царский ясельничий, а нынче воевода Пётр Васильевич Зайцев, тот самый Зайцев, который первым повёл московских стрельцов на штурм полоцкого острога, за что и был пожалован столь почётным воеводством. Отчаянно смелый, решительный, до последнего своего волоска преданный царю, он, не раздумывая, выполнил бы любое его повеление, любой приказ и в ожидании этого приказа почти не отлучался из дворца, готовый в любую минуту поднять по тревоге три сотни своих молодцов, таких же отчаянных и решительных, как он сам.

Прикорнув где-нибудь на лавке или кутнике на два-три полночных часа, он всё остальное время суток бодрствовал — неутомимый, весёлый, шутейный, как скоморох, и вместе с тем затаённо грозный, зловещий, как палач, изготовившийся исполнить свою работу. Два есаула, бывшие при нём на посылках, вскоре попадали, как загнанные кони. Пришлось ему взять ещё двоих — для подмены первых, но и эти через неделю тоже едва волочили ноги. Впрочем, такую жизнь вели сейчас все, кто был в приближении у царя: и Федька Басманов, и Васька Грязной, и Темрюк, и Малюта... Появился у царя ещё один особин — окольничий Афанасий Иванович Вяземский. Шуба с яркой кармазиновой подволокой, которую он бросил в грязь под ноги Ивану на Арбате, возле Борисоглебской церкви, когда встречали его, вернувшегося из Полоцкого похода, и взгляд его, в котором Иван, смятенный и подавленный буйным восторгом толпы, увидел как раз то, что ему больше всего нужно было в ту минуту: сочувствие и сострадание ему как человеку, одинокому среди ликовавшего скопища людей, — эта шуба и этот взгляд сделали своё дело: Иван заметил его.

На пиру в Грановитой палате он хоть и не был уже тем прежним Вяземским — тише воды и ниже травы, но там ещё ничто не выделяло его среди других, разве что они сами, эти другие, выделяли его, почуяв, что он таки протоптал тропку к царю. Но во время поездки в Черкизово он уже находился среди тех, кому указано «быти близко». Царская благосклонность к нему отныне не вызывала сомнений.

Потом была поездка в Сергиев монастырь, куда царя сопровождали самые близкие, и Вяземский снова оказался среди них — теперь уже как полноправный особин, которому дозволено видеть царёвы очи. Мало кто знал, что между двумя этими поездками Вяземский был зван перед эти самые очи и Иван без обиняков сказал ему:

— Знаю, что род твой захудал вельми. Так захудал, сказали мне дьяки, что уж многие твои родичи вовсе без княжьего именования пишутся, а ты сам ещё ни разу не бывал в именных посылках[214]. Но твоя худоба меня не смущает. Взял я себе в услужение некоторых — вовсе из простонародья... Ведомо. Ибо князей и вельможной спеси вокруг меня — пруд пруди, а ревностных, преданных слуг — раз-два, и обчёлся. А нынче мне потребны слуги! Верные, ревностные, истовые слуги! Ты княжачьей породы, обаче, мню, столь крепкое захудание вытравило всю твою родовую спесь — и ты будешь преданно служить мне, не помышляя ни о чём, опричь службы. Любая иная мысль твоя будет супротив меня. Даже мысль о присной душе. Знай сие! У тебя будет всё, что потребно простому смертному на земле, не будет лише единого — возмоги отступить, поворотить вспять, ибо кто не со мной, тот супротив меня.

И Вяземский ответил на это — твёрдо, без колебаний:

   — Я всегда служил и буду служить токмо тебе, государь, какую бы службу ты от меня ни истребовал. И одинаково приму как твоё милостивое воздаяние, так и любую тщету ради тебя и твоего государского благополучия.

   — То гораздо, — удовлетворился Иван и, протянув ему руку для целования, прибавил: — Ибо у корысти рожа всегда бескорыстна. Насмотрелся уж я таковых рож!

Те, с кем отныне Вяземскому предстояло делить радости и заботы, а нередко и тяготы своего нового положения, встретили его сдержанно, без явных признаков ревности или неприязни, но, конечно, настороженно: не только радости, не только заботы или тяготы должны были они разделить с ним, но и кое-что более существенное — царскую любовь, царскую благосклонность, а значит, и место при нём, ту ступеньку, тот шесток, на котором каждый из них располагался в настоящее время. Самая высокая ступенька была у Михайлы Темрюковича. Сын владетельного кабардинского князя Темрюка Идарова, царский шурин, чья родная сестра была нынче московской царицей, Михайло Темрюкович, или просто Темрюк, как называл его Иван, был столь родовит и знатен, что местничаться с ним, считаться отечеством, мериться честью было не под силу не только тому же Вяземскому или Басмановым, но даже многим куда более знатным боярам и княжатам, служившим московским государям испрадед. Правда, как раз службы, «честной», разрядной, которая записывалась в Разрядные книги и была в местнических счетах важней породы, Темрюк ещё не исполнял, но он был высок «по иноземству», как все те татарские князьки, ханы и ханычи, именовавшиеся царями и царевичами (иметь их при дворе по тогдашним обычаям было «вельми честно»), и верховские[215] удельные князья, потомки Рюриковичей и Гедиминовичей, в разное время выехавшие на московскую службу. Всех этих отъездчиков московские государи жаловали как бы в долг, исплачивать который они должны были будущей своей службой. Так точно и Темрюку ещё предстояло исплатить свой долг за ту высоту, и честь, и место, которыми его удостоил Иван.

вернуться

214

Именная посылка — высокое, ответственное назначение, поручение.

вернуться

215

Верховские — имевшие уделы в верховьях Оки.

93
{"b":"598514","o":1}