В старину неподалеку отсюда стояла удмуртская деревня. Мимо нее гнали в Сибирь закованных в кандалы арестантов. Жильк-жильк! — гремели железные цепи, слышались стоны и заунывные песни.
В страхе ушли удмурты подальше от большака и в лесу поставили новую деревню. Но потом те, кто посмелее, стали возвращаться на прежнее место. С тех пор деревня постепенно разрастается и подбирается ко мне все ближе и ближе…
Было время, когда мимо меня возили в цареву казну сибирское золото. Что ни день, несколько саней, груженных золотом, проносилось со свистом по дороге. Несдобровать, бывало, встречному мужику, если не успеет он спрятаться в придорожный сугроб: изобьют кнутами до крови.
Проезжали тут и купеческие обозы с товарами на Ирбитскую ярмарку, в Москву из Сибири везли пушнину.
Немало злодеяний повидала я на своем веку. Вон в той низинке зарыто под елками не меньше десяти человек. Бывало, что и на моих ветвях вешали людей, — видишь, до сих пор раскачиваются на ветру обрывки истлевших веревок.
Помню, у моего ствола белые расстреляли фельдшера-удмурта за то, что он был большевиком. Когда белых прогнали, местные мужики похоронили его с почестями… Эх, всего и не перескажешь!
Я вижу, ты спешишь. Но подожди, послушай еще немного о моих невзгодах.
От удара колотушки моя кора лопнула, рана долго не заживала. Постепенно на ее месте образовался нарост. Когда он стал большим, какой-то прохожий — уж не знаю зачем — вырубил его, на стволе вновь открылась рана. В нее попадает вода, и мой ствол гниет заживо. Даже небольшой ветерок причиняет мне боль. Вот почему я постоянно вздыхаю и плачу.
А теперь взгляни на муравейник у моего комля. Однажды ехал но дороге богатый купец, вез золото, запрятанное в самоваре. Лихие люди убили купца; набитый золотом самовар зарыли в муравейник, а для того, чтобы потом отыскать его, сделали метку: с моего ствола содрали большой кусок коры. Ты, наверно, знаешь, что прежде у удмуртов был обычай: в ночь под страстной четверг ломать ветки можжевельника. И вот пришли сюда за можжевеловыми ветками братья — сыновья старого Камаша. Увидели они метку на моем стволе, догадались, что неспроста она сделана, разворошили муравейник и нашли самовар с золотом. Зажили братья богато, всем на зависть.
А для меня новое горе: не успела утихнуть боль в том месте, где была содрана кора, как и эту рану разбередили, отколов кусок ствола, чтобы сделать кольцо для бороны. И так напасть за напастью: то ломают мои ветки на веники, то обрубают сучья на жерди для изгороди. А когда-нибудь срубят и верхушку — она сгодится на деревянные вилы. И каждую весну делают свое злое дело ребята. Раньше между мною и деревней стояло много берез, но все они засохли. Скоро, как видно, и мне придет конец…»
Прошло несколько лет с тех пор, как я узнал от березы ее историю, и вот мне снова довелось побывать в тех местах.
Старая береза лежала на земле с поломанными ветвями, с вывороченными из земли узловатыми корнями. На ее стволе виднелись липкие потеки. Наверное, ребята и нынче нацедили в свои туески сладкого сока.
Упала береза, навсегда умолк ее печальный голос. Не жалели ее люди — и вот погубили…
1936
Игнатий Гаврилов
КРАСНОАРМЕЙСКАЯ ГАРМОШКА
Это случилось весной 1919 года. Возле нашей деревни весь день шел бой красных с колчаковцами. Ночью красным пришлось отступить.
— Ушли наши, — грустно сказала наутро мама.
Я побежал к своему приятелю Семке.
— Айда в лес, — позвал я его, — по окопам полазим.
Он согласился. Мы знали, что в окопах можно найти много всякой всячины.
Пришли мы с Семкой в лес, спрыгнули в один окоп, на дне которого была навалена солома, стали рыться, и вскоре я нашел сумку с патронами и револьвер. Я сначала обрадовался находке, потом подумал: «Если белые найдут у меня оружие, не посмотрят, что маленький, на месте расстреляют».
А Семка нашел санитарную сумку. В ней были бинты, вата и какие-то лекарства.
— Пошли дальше, тут, похоже, больше ничего нет, — сказал я.
Следующий окоп был глубже и длиннее первого, он тянулся до самого оврага. В нем мы обнаружили целую кучу стреляных гильз. Наверное, тут стоял пулемет. Мы рылись в соломе, как вдруг мне послышался чей-то приглушенный стон.
— Семка, — шепнул я. — Тут кто-то есть!
— Где?
Стон повторился.
— Тс-с, слышишь?
Мы заметили, что неподалеку от нас солома слегка шевелится.
Семка ойкнул — и бежать.
— Стой! — крикнул я ему. — Чего ты испугался? У меня же револьвер. Иди сюда, посмотрим, что там такое.
Мы разворошили солому и увидели человека. Глаза его были закрыты. Он был в солдатской выцветшей гимнастерке, запятнанной кровью. Рука, лежавшая на груди, сжимала фуражку с пятиконечной красной звездой.
Рядом валялась шинельная скатка.
Мы боязливо вглядывались в бледное, заросшее рыжеватой щетиной лицо красноармейца.
Вдруг он застонал и открыл глаза. Увидев нас, прошептал:
— Пить… Воды дайте…
Мы переглянулись. Где взять воды? Поблизости ни одного родника, и до реки далеко.
— Пить… Пить… — Раненый попытался приподнять голову, но она тут же бессильно упала на солому.
— Покарауль его, я за водой сбегаю, — сказал я Семке.
Вылез я из окопа и бегом пустился к деревне. Гляжу, Семка бежит за мной.
— Чего ты? — спрашиваю я его.
Семка молчит, но мне и так ясно, что боится он без меня оставаться.
Так и примчались в деревню вместе. Дома я налил в один туесок воды, в другой кислого молока — и обратно в лес. Следом за мной вернулся Семка. Он принес хлеба и яиц.
Красноармеец по-прежнему тихо стонал и тяжело дышал. Лицо у него было теперь не бледным, а багрово-красным.
— Жар у него, — сказал я. — Семка, подержи-ка ему голову.
Я поднес к губам раненого туесок с водой, он стал жадно пить, потом откинул голову и сказал:
— Вот спасибо! Вроде бы полегчало…
Но вскоре он снова застонал и с трудом проговорил:
— Плечо… Перевязать бы надо.
Вдвоем с другом мы приподняли раненого, стянули с него гимнастерку и увидели, что пуля прошла через правое плечо.
Вот когда пригодилась санитарная сумка! Мы смазали рану йодом, плечо забинтовали, снова надели на красноармейца гимнастерку и опустили его на солому.
Он затих — может, задремал, может, потерял сознание.
— Что будем делать? — спросил я Семку. Здесь его оставить нельзя, и в деревню не поведешь. Ведь если староста или лавочник Павел пронюхают, тут же донесут белякам.
Мы приуныли. Но тут я вспомнил про наш «штаб».
Недавно я и Семка поставили шалаш среди густого орешника. Когда мы играли в войну, этот шалаш был нашим штабом. Вот туда-то мы и перетащили красноармейца. Из соломы сделали ему постель, шинель положили под голову и стали ждать, когда он придет в себя.
Очнулся он под вечер. Ему было заметно лучше. Он даже попросил есть, и мы дали ему хлеба с молоком.
Начало темнеть. Нам пора было уходить. Когда мы сказали об этом красноармейцу, он забеспокоился:
— Глядите, ребята, никому ни слова. Даже матерям не говорите. Обещаете молчать?
— Обещаем.
В это время неподалеку прокричал филин. Сделалось как-то жутко.
— Дядя, мы уйдем, ты тут один не забоишься? — спросил Семка.
Красноармеец слабо улыбнулся:
— Я вроде не из боязливых.
— Говорят, тут привидения по ночам бродят: белые в этом лесу расстреливали.
— В привидения не верю, а мертвых чего бояться? Ладно, ребятишки, идите.
Мы пошли. Но я вдруг представил себе: а что, если на месте этого красноармейца оказался бы мой отец, ведь он тоже в Красной Армии и его могут ранить! Хорошо ли будет, если его одного бросят в лесу?
Я уговорил Семку вернуться.
— Решили здесь заночевать, — сказали мы красноармейцу.
— А не хватятся вас дома? Заругают небось?