— Томми. — Она снова заняла свое место и нерешительно провела рукой по скатерти.
Он не обратил на это внимания, и она молча передала ему масло. Узел его галстука был в полном порядке, очки в золотой оправе по-прежнему казались удачным приобретением.
— Томми!
Он наконец взглянул на нее (герберово-гвоздично-песколюбковый букет с травкой качима все еще оттенял его голову).
— Нам нужно кое-что обсудить.
Томас Манн положил вилку на край тарелки.
— Касательно сегодняшнего дня. — Она, похоже, нервничала, даже схватилась за свою нитку жемчуга.
— Дети уже устроились?
— Да-да, Голо снял номер здесь же.
— С Кессельрингом я не смогу найти общий язык. Попутчиком его невозможно считать, попутчики не отдавали приказов о расстреле сотен заложников.
— Конечно, — согласилась она.
— Так что, не распроданы билеты на вечер, или были протесты? Такое мне не хотелось бы пережить еще раз.
— Зал будет полон, и все спокойно.
В ее тоне есть нечто пугающее, подумал он, и даже слышно, как она дышит. Хорошо хоть выпустила из руки жемчужную нить.
— Так вот, Томми, программа на сегодняшний день составлена, с этого мы и начнем. Но только потом случилось кое-что непредвиденное… под «случилось» я имею ввиду приезд, приход…
Она втянула щеки, что вообще-то бывает с ней крайне редко, и казалась даже — непонятно почему — обиженной, причем глубоко. Жена, которая становится все более холодной и враждебно настроенной? О такой опасности, исходящей от самого близкого человека, он давно не задумывался и теперь почувствовал себя беззащитным.
— Бертрам приехал? Из Кёльна? Он тебе никогда особо не нравился.
— Да, Бертрам. О нем я практически ничего не знаю. Тогда он казался мне слегка чокнутым. Сперва прославление сверхчеловека, потом сожжение неугодных книг, а что теперь?
— Он долго был моим консультантом. И остается крестником Меди{422}. Этот казус мы с тобой обдумаем в другой раз.
Катя Манн откашлялась. И взяла в руки густо исписанный лист бумаги, прежде лежавший на столе рядом с газетой «Райнише пост».
— Одно за другим, по порядку, — как бы скомандовала она сама себе (она теперь снова казалась более спокойной, привычной) и водрузила на нос очки: — Твое выступление начнется в 19 часов. За нами заедут. Я тебе советую читать главу о цирке, а не ту, где мадам Гупфле соблазняет Круля{423}. Та сцена тебя слишком возбуждает.
— Пардон! — озадаченно возразил он и мгновенно сконцентрировал внимание: — Вся эта цирковая экзотика мне неприятна. Я ее ввел в роман только ради читателей, которым наверняка понравится такой шурум-бурум: клоуны и полуголая акробатка на трапеции.
— Как бы то ни было, ты эту сцену написал, и эпизод с цирковым шатром для чтения подходит отлично. Но сейчас давай поговорим об утренней программе. Она вот-вот начнется. Экскурсия по… (она прочитала с бумажки) Архиву Дюмон-Линдемана{424}.
— А что это?
— Своего рода театральный музей. Сегодня они собирают всё, что относится к сфере театра, и выставляют это. Фотографии исполнителей, программки и, может, даже модели декораций. Это должно быть очень интересно, и здесь в городе все об этом знают.
Его, похоже, услышанное не особо воодушевило. Что хорошего сможет он сказать о каком-нибудь актере в кружевном воротнике эпохи Валленштейна? Но у нее нашлось для него и кое-что более привлекательное.
— У них, как я слышала, есть подписанный экземпляр первого издания твоей драмы «Фьоренца».
— Это можно только приветствовать.
— Послеобеденный сон получится коротким. В полтретьего нам предстоит посетить картинную галерею. Завтра открывается новая выставка, однако мы увидим ее уже сегодня. Кранах, Гольбейн, Рубенс и, сверх того, экспрессионисты. У старых мастеров ты, думаю, почерпнешь какие-то импульсы для своего лютеровского проекта{425}, а кроме того, прогулка по залам — это для тебя возможность подвигаться.
Он как-то неопределенно запротестовал:
— Сегодня ни слова больше о Лютере, об этом романе. Его никогда не будет. Все исконные черты немцев я показал в «Фаустусе».
— Ну, это мы еще посмотрим, когда вернемся в Цюрих… Ты можешь ввести туда итальянских кардиналов с их свитой. Пусть всё это пока покружит вокруг тебя. Глядишь, начальная фраза и угнездится в твоей голове: В Виттенберге, в безлунную ночь, когда все колокола молчали… Но разве я Томас Манн?
Она засмеялась, и он вместе с ней, вымученно… Они двое, значит, опять заодно. В прежней колее.
— Некая дама… женщина… — Катя Манн подняла глаза от листочка с программой мероприятий и отодвинула тарелку в сторону. — Ее вряд ли получится спровадить. Не буду долго ходить вокруг да около… Она хочет взять у тебя интервью.
— Ох! — Он на мгновенье закрыл лицо руками. — Трехмиллионное по счету. Нет. Кто она? Для кого?
— Она звонила с каждой железнодорожной станции. Не исключено, что она уже здесь. Обещала, что не отнимет у тебя много времени.
— У меня вообще больше времени нет.
— Ну же, не забывай о дисциплине, Томми! — напомнила жена. — Весной ты станешь почетным гражданином твоего родного города…
— После того как они меня оплевали. И ведь не потому, что я слишком заигрался, а потому что просветил насквозь пустые фасады и вынужден был оправдать бомбы, падавшие на их фанатичные черепа. Ужасно все это.
— Фройляйн Кюкебейн представляет газету «Любекские новости». Захочешь ли ты, сможешь ли ей отказать?
— Это что, шутка?
— Почему?
— Кюкебейн? Идет от меня{426}. Ну, фройляйн с таким именем, журналистке с берегов Траве, можно, конечно, уделить четверть часика.
— Хорошо. Предварительно я уже договорилась с ней: на пол-пятого.
И опять с лица Кати Манн испарились все признаки хорошего настроения. Она положила свою шпаргалку на стол.
— Здесь, в Дюссельдорфе, есть люди, перед которыми у нас имеются обязательства.
Ни ветерка больше, гардина не шелохнется. Шелк на стенах теперь кажется равномерно-желтым. Тишина будто капает с люстры.
— Я… — Катя Манн прикусила верхнюю губу. — Они, как ты знаешь, были нашими близкими знакомыми… Друзья, порядочные люди, сердечные; он в свое время тоже пострадал, от запрета на профессию.
Томас Манн сидит с прямой, как доска, спиной, ни один мускул на его лице не дрогнул: ледяная застылость.
— Я не подумала об этом заранее. Теперь уже поздно, неловкости не избежать. Они еще живы… Когда-то на Зильте… поздним летом… ты наверняка помнишь (тихо поясняет она). Хойзеры. Они живут здесь поблизости. Ты даже однажды навестил их. Не поставив меня в известность… Эти Хойзеры, сейчас уже пожилые люди, — мы должны их пригласить. На твое выступление. Непременно.
Она ждет. Но не получает ответа.
Томас Манн поднимается на ноги. Он схватился было за очки, но тотчас опустил руку. Он отходит от стола, чуть-чуть наклоняется вперед (одна рука, будто обессилев, повисла за спиной) и начинает молча прохаживаться по комнате: два метра вперед, метр назад. «Проклятье! — вырвалось у него едва слышное, никогда им не произносимое слово. — Не надо было мне сюда приезжать».
— Так велит долг… вежливости, — бормочет Катя Манн и прижимает к губам переплетенные пальцы. — Эти Хойзеры, — отважилась она добавить, — могли бы прийти на вечер и со своей дочерью, когда-то она была милой девочкой.
Время остановилось.
Гостиная пребывает в Нигде, но тут дверь номера внезапно распахивается.
И тогда…
Входная дверь, ведущая в гостиную, и дверь в спальню открылись одновременно.