— Ты уже сказала ему, Миляйн? Что его главный персонаж здесь? — возобновился шепот.
— «Главный персонаж», что за бред! — отпарировала сестра. — Хойзер — лишь один из многих в парадном шествии захваченной им человеко-добычи.
— Но они однажды поцеловались. И он оказал на него наибольшее влияние.
— А теперь развлекается со своим хахалем в Азии.
— Он укрепил доверие Колдуна к миру собственных ощущений.
— Скорее посеял в нем еще большую неуверенность. Любовь между мужчинами, мой драгоценный братец, до добра не доводит.
— Противоположная ей — тем более.
— Почему же? Сапфо и ее жрицы жили в добром согласии.
— Ты, что ли, сама наблюдала за их жизнью на Лесбосе? Лучше, Эри, занимайся делом — ну хоть этим фильмом.
— А ты доведи, наконец, до ума свою американскую книжку.
— Это произойдет быстрее, чем ты думаешь.
— И не врывайся в нашу жизнь без предупреждения.
— Моя американская книжка тебе, сестренка, не понравится: там прославляется свобода, а не социалистическая мелочная опека.
— Твоя «свобода» — это империализм и злоупотребления властью за счет маленького человека!
— Америка это модель нашего будущего развития: и в плохом, и в хорошем.
— Ну конечно! Как насчет того, чтобы обуздать банки и смягчить нужду?
— Мое мышление поддерживает традицию и чувство собственного достоинства.
— За борт все то, Кусачик, что не смогло предотвратить катастрофу!
— Я хочу, Madame Revolution[85], чтобы сохранялись заслуживающие доверия элиты и привычные формы.
— А я хочу, чтобы соблюдались права человека, без всяких ограничений.
— Чувство стиля и образованность гарантируют истинную свободу.
— Справедливость и мир — безусловная необходимость!
— А я думаю, что чувство чести, мадам.
— Скорее уж человечность. Сострадание к обесчещенным.
— Гул обессмыслившихся понятий!
— Послушай самого себя.
Катя Манн поднялась и неподвижно застыла возле стола.
— Хватит! — приказала она громко, с нажимом. — Я запрещаю вам произнести еще хоть слово. Мы сейчас в поездке, связанной с выступлениями отца. И что в такой поездке должно делаться и говориться, определяю я. — Трапеза, — продолжила она, — это все равно что церковный праздник в Бад-Тёльце. Вы должны были бы спокойно обсуждать, что лучше: ничем не скованный благородный нрав, то бишь аристократический принцип, или человечность, гарантированная законом, — современный способ регулирования всех шероховатостей. Я сама думаю, что без достойной контролирующей инстанции продвижение и по тому, и по другому пути застопорится.
Повзрослевшие дети удивленно переглянулись.
— Потому что человек с большой охотой вдруг начинает вести себя как дикий зверь.
Как уже нередко случалось, они недооценили мать: с ее жизнестойкостью, ее финансовыми способностями и, может, еще многими другими качествами. Вот только ключи свои она по-прежнему вновь и вновь теряет…
— Томми! — Ее темный голос проникал теперь дальше гостиной, на балкон. — Сколько можно оставаться в тени! Готфрид и твоя дочь проголодались.
«У них тут что-то сошло с рельсов», — услышала она шепот Эрики.
«Что же?» — проникла в уши этой не слишком высокой женщины, в девичестве Кати Прингсхайм, ответная реплика сына. Нитка жемчуга украшала ее проверенную в невзгодах грудь.
Писатель, опустив глаза, нерешительно приблизился к близким. Аппетита у него не было. Семейный entourage[86] иногда поддерживает человека, согревает его, но, может быть, чаще удерживает в плену, лишает сил, своей жизнью ограничивает — делает как бы неизбежной — собственную его жизнь, которая могла бы протекать и совсем иначе. Какой же ум проявил Гёте, этот прямо-таки пугающе свободный дух, когда не пошел на похороны даже своей матери, даже жены! То, что они пережили друг с другом (и в хорошем смысле, и в плане взаимных трений), — с этим в земной жизни уже покончено, это запечатано последним ударом сердца. А стоять потом у могилы — добавочная мука, которая никому не поможет, только отнимет силы, потребные для завершения собственного земного пути, замутит мысли грезами о потустороннем: о новой встрече в раю, в аду, или — если умершие существуют как испарения — где-то далеко за распознаваемым отсюда Млечным путем.
Здесь внизу надо оставаться практичным!
Что достаточно трудно.
Венгерское интермеццо
Еда пахла восхитительно. Директор Мерк разрезал кусок мяса, который еще при приближении ножа охотно выказывал готовность распасться. Нос втягивал возбуждающую аппетит смесь из аромата тмина и запаха лаврового листа. Позволить себе маленький горячий завтрак между утренним кофе и не имеющим установленного срока обедом — это, может быть, и причуда, но весьма приятная. В период своего обучения в базельском отеле «Три короля» Клеменс Мерк перенял этот полезный ритуал (и научился ценить его) у тогдашнего главноуправляющего Штюрцли{429}. Умеренное потребление гуляша, как промежуточного блюда, отвлекает от забот, укрепляет персональный суверенитет и доставляет приятные вкусовые ощущения. Во всей Европе — в прежней Европе, как объяснил старый Штюрцли, — до Первой мировой войны все высшие чиновники, образованные предприниматели, владельцы поместий в Пруссии или в Ломбардии имели обыкновение прерывать дневную суету горячим завтраком, даже больше того: после такого подкрепления сил на четверть часика усаживались с сигарой в кресло, чтобы погрузиться в свои мысли, и все это время никто не смел обратиться к ним. Зато потом они с новыми силами возвращались к исполнению привычных обязанностей! И Жан-Урс Штюрцли, знаменитый Hotelier, человек-легенда в своей отрасли, благодаря которому «Три короля» выбились в первую десятку отелей мирового класса, охотно рассказывал о той поре, когда сам он проходил период ученичества в Будапеште: на Дунае, в прежние кайзеровско-королевские времена, между одиннадцатью и двенадцатью дня было совершенно бесполезно являться куда бы то ни было. Как в Буде, так и в Пеште буквально каждый человек наслаждался в этот временной промежуток горячим завтраком: в министерствах накрывали столы, почтовые служащие повязывали себе салфетки, а кучера хлебали свой гуляш ложками, прислонившись к жующей овес лошади; вся метрополия погружалась в размышления (более или менее), сочетая это с маленьким кулинарным удовольствием, армия в этот час была не пригодна к службе, судебная деятельность замирала, Венгрия и все западные страны позволяли себе, во имя жизни, перевести дух. Всё это нередко сопровождалось пивом, портерным пивом. Вкусно, но где его теперь возьмешь? Пропали многие приятные вещи, самочинно устраиваемые паузы, сливки и creme fraiche[87] бытия, культура. Такая, какую раньше люди могли себе позволить.
Темное пахучее пиво — для подкрепления сил — Клеменс Мерк позволить себе не мог; и не только из-за деликатного сахарного баланса, но и потому, что потом почти неизбежно понадобилось бы немного подремать, а такого современный распорядок дня не допускает. Стоять навытяжку, вот нынешний девиз: стоять навытяжку в любой час дня, ради важных вещей или какой-нибудь халтуры, чтобы всё постоянно дребезжало и функционировало; несокрушимым, smart[88] должен сегодня быть каждый человек, а иначе — hire and fire[89], получил job[90] и сразу потерял job, как в США; после двух мировых войн человечество, похоже, так и не вылезло из траншей и стрелковых окопов: человек сам себя заряжает, сам нажимает на спусковой крючок, ведет существование контактной мины и одновременно — взрывающейся петарды; это некрасиво — более того, отвратительно, безвкусно: вечное дебоширство затравленных существ вместо бережного обращения друг с другом и, не в последнюю очередь, с самим собой. Будапештские грезы за гуляшом отошли в прошлое. Очень жаль. Человек больше не живет, он лишь претерпевает жизнь. Это подло. Против такой подлости надо поднять революцию, то бишь бунт, программа которого сведется к следующему: «Я это я, я буду ходить чуть медленнее, я лягу в постель именно потому, что сейчас разгар рабочего дня и я будто бы должен носиться повсюду, как бобик! Я это и есть мой мятеж. Против того, что вы, притворяющиеся большими шишками, от меня хотите. Я же хочу быть самим собой и насладиться необходимой мне глубокой, глубокой паузой».