— Простите, я была заблокирована! — Жанетта Зульцер, сотрудница Отдела по обслуживанию номеров, несмотря на свое возбуждение, сделала книксен. — Новый запорный механизм в ванной комнате не сработал. Я не могла открыть дверь изнутри. Но теперь, наконец, я свободна. — Зажав под мышкой постельное белье и полотенца, она прошмыгнула мимо Эрики Манн. — Я сейчас же сообщу о неполадке кастеляну.
Изумленная Дочь, пропустив мимо себя служащую отеля, опять повернулась к не менее удивленным родителям.
— Хорошо, что с ней случилось такое, — говорит она Отцу, глубоко затягивающемуся сигаретой. Потом берет с тележки чашку для себя и осматривает накрытый стол. — Омлет, а вы к нему даже не притронулись! Красный виноград, чудно. — Она отщипнула от грозди веточку с ягодами. — У них, видно, дела опять идут превосходно. Слишком быстро всё наладилось, после того как они затоптали дюжину стран. Они не работают со своей виной, а срабатывают ее прочь. Однако, если они и дальше будут проявлять тот же динамизм, какой проявили в войне, то быстро добьются экономического возрождения. Советская зона и расплачивается по счетам, и страдает аутентичнее. Там русские демонтируют заводские цеха. Там виноградные грозди висят слишком высоко. Вы только представьте: если бы у всех немцев дела шли так же великолепно, как здесь… Германия стала бы еще более устрашающей. Сейчас, по крайней мере, она разделена на две части и не может пыжиться так, как прежде.
Отец выпустил из носа колечко дыма. Мать глотнула сока. Эрика Манн опустилась в свободное кресло.
— Достаточно показаться на людях в брючном костюме, чтобы на тебя глазели все кому не лень. Для женщины это, видите ли, неприлично. Мужчинам не нужна конкуренция.
— Конкуренция? — переспросила Катя Манн.
Дочь закинула одну ногу, обтянутую штаниной цвета листьев мяты, на другую и закурила сигарету.
— Десять лет назад женщины надрывались на предприятиях военной индустрии. А теперь их опять хотят превратить в «симпатичных барышень». Это не получится.
— Ты хотела поплавать.
— Пока что только планируется создать здесь в подвале бассейн и кабинет массажиста. Я зато погуляла — обошла вокруг квартала.
Дочь, тем не менее, не казалась в такой степени отдохнувшей и посвежевшей, как хотелось бы. Осколки мыслей нарушали ее неглубокий сон. Планы, воспоминания, впечатления, которые стремятся стать непреложными выводами… Но был ли кто-то, кому удалось включить людей, времена, события в некую не подлежащую пересмотру классификацию? Дух по-прежнему остается ужасной производственной машиной, которая не нашла ни одного стабильного финального слова — ни единого слова, которое не вызывало бы противоречий и не требовало бы дополнения. Пока человек полон сил, эту работу мозга — это плетение кружев — можно охарактеризовать как интеллектуальную радость; если же человек смертельно устал или у него, как говорят, поехала крыша (что порой грозит Эрике), все его дальнейшие идеи превращаются в набор пыточных инструментов. Пыточными инструментами становятся, прежде всего, путешествия (такие как это, на Рейн) — ведь они означают, помимо желанного притока новых впечатлений, и новый наплыв правдивых импрессий, которые ни один человек еще не сумел до конца осмыслить, чтобы прийти наконец к надлежащему выводу: Таковы мои современники. Этого они хотят. Из этого варева происходят. И именно это — правильное для всех{427}. — Нет, человек всегда хотел представить себе все нити бегущими параллельно — например, нити жизненных историй, — и к каким-то из них относиться терпимо, а какие-то отвергнуть. Так, проводник в поезде заявил (поначалу обрадовавшейся) Эри, что находит атомное оружие «ужасающим», потому что «после уже ничего не будет»; но тотчас добавил, что западные державы все-таки нуждаются в этом оружии, чтобы не подвергаться шантажу со стороны «восточного блока». «Вам что же, не нравится свободное от классового угнетения общество Востока?» — нервно задала она встречный вопрос, и железнодорожный чиновник (поезд в тот момент уже приближался к Каубу{428}), задумчиво ответил: «Нравилось бы, если бы сам я был привилегированным коммунистическим лидером». — Идеалы! Новые. Какие? Демократия? Да, но сперва демократию следовало бы очистить от эгоизма, коррупции и полудремотного состояния масс, обеспечиваемого, среди прочих мер, и посредством распространения взбитых сливок. А может вообще, прежде чем думать о демократии, надлежало бы спасти от грозящей гибели сам земной шар…
Она огляделась, как всегда беспокойно. И это ее настроение с легкостью передалось другим.
Эрика, на которую давно навесили ярлык лево-либерала, нигде не чувствовала себя хорошо — ни в Восточном Берлине, ни в этом городе Тиссенов, где царит жажда наживы и который, вероятно, вступил в тайный сговор с боннскими политиками. Она мечтала — особенно когда вспоминала годы юности — о новой программе кабаре, о появлении молодых единомышленников, о том, что напишет потрясающую детскую книжку, полную фантазии и с критическим настроем, которая сможет подготовить молодое поколение к опасностям нынешнего мира; или — о такой задаче, которая позволит как-то канализировать, использовать свойственное ей богатство ассоциативного мышления. Но родители знали: скоро она снова, назло упертым кино-специалистам, займется шлифовкой диалогов для экранизации «Будденброков». Права принадлежат их семье; перенесенный на экран роман в любом случае станет разновидностью комикса, но, по крайней мере, сами съемки должны поспособствовать примирению двух частей немецкого народа: ведь в течение какого-то времени актеры с Востока и с Запада будут совместно населять любекскую Менгштрассе. Так пожелал Отец.
Эрика Манн откупорила бутылку с шипучим вином и налила себе. Взяла еще кусочек пумперникеля.
— С программой на сегодня мы разобрались, — услышала она от матери. — Времени на послеобеденный отдых почти не остается. А потом я провожу отца на встречу с журналисткой, которая хочет взять у него интервью.
— Я хотела сама его проводить.
— Эту журналистку мне предстоит увидеть в будущем году, на церемонии присвоения отцу звания почетного гражданина Любека. Думаю, не повредит, если я познакомлюсь с госпожой Кюкебейн уже теперь.
— А что тогда мне делать? — недовольно спросила Дочь и положила обе ноги на скамеечку. Ее жакет дивно поблескивал.
— Поезжай с Голо в Бенрат. По словам здешней горничной, парк замка Бенрат выглядит сейчас как цветочное море.
— Море астр и бегоний?
— Ты хоть глотнешь воздуха.
Женщины обменялись взглядами, не особо приветливыми; Томас Манн поднялся и вышел на балкон.
— Ты ему сказала? — прошипела Дочь.
Катя Манн еле заметно качнула головой:
— Но старые Хойзеры придут, если нам удастся с ними связаться.
— Большего он не вынесет, — раздался энергичный шепот. — Голова у него должна быть свободна — и для сегодняшнего вечера, и для Лютера. Ему и без того тяжело. Такая услада не для старого сердца.
— Когда он не имеет какой-то отрады для глаз, у него нет и новых идей. Он не может воспрянуть духом.
— У тебя переизбыток терпимости, как всегда, — раздумчиво сказала Дочь. — Но мне такой переслащенный десерт не по вкусу. И потом, этому Клаусу уже за сорок.
— Хватит! — распорядилась хозяйка дома (настолько внятно, что, если бы возобновленный спор продолжился на тех же тонах, его было бы слышно и на балконе).
Но тут раздался стук в дверь. Очень тихо, в чем не было никакой необходимости, в гостиную вдвинулся Голо Манн и поприветствовал всех: «С добрым утром!» Голос казался каким-то поцарапанным. Лицо Голо — как и лицо его сестры, но без смягчающего воздействия макияжа, — явственно обнаруживало следы дурно проведенной ночи. Борозды на лбу врезаны глубже, чем обычно, и табачно-алкогольные испарения — хотя утренний туалет уже завершен — тоже более ощутимы.