Сегодня Катя все же печально вздохнула. Жидкость в ногах, в суставах. И другие заботы… Она смахнула с колен несуществующие крошки.
— Может, ты хотел бы porridge[84]? — спросила. — Наверняка на кухне найдется овсяный отвар. Это то же самое.
— Спасибо, не стоит, — отказался он. — Яйца на завтрак — всегда хорошо.
Задавать встречные вопросы — например, не предпочла ли бы она сегодня выпить вместо чая кофе — муж не склонен. Ему надо напоминать, что он мог бы поинтересоваться насчет того-то или того-то. Но с мужчинами так часто бывает: что они чересчур погружены в себя или (как показывают некоторые их неоспоримые оплошности) просто плохо воспитаны. И потом, незадолго до золотой свадьбы уже бессмысленно друг друга переделывать. Все же интересно: он действительно не заметил ее несколько наигранного недовольства? В их отношениях всегда присутствовал легкий привкус наигрыша…
— Богатый час.
— Как это понимать? — спрашивает она.
— В свете бытия.
После сладкого зачина — половинки булочки с медом — она подцепила вилкой и положила на вторую половинку кружок ветчины. Он же намазал маслом ломтик белого хлеба и разрезал пополам поданное без скорлупы брайденбахское яйцо. Оно еще слегка дымилось. Для услаждения тела и желудка он зачерпнул из хрустальной вазочки немного икры и положил на хлеб. Первый кусок (хоть поначалу и казалось, что он застрянет в горле) был и сам по себе хорош, и необходим как глотательное упражнение, задающее тон на весь день.
— Мне сейчас пришло в голову… — Она подцепила на вилку кусочек огурца. — Письмо, найденное в Дахау, подтверждает это… Гиммлер собирался запереть нас в концентрационный лагерь, чтобы, как там сказано, дать нам время одуматься. Нас! Тебя и меня. Ха! — Она энергично срезáла жировой ободок с ветчины. — Пусть там теперь другие, карлики, надрываются!{419}
Он попытался утихомирить ее запоздалое возмущение отстраняющим движением рук.
— Уже и не помню, когда я впервые услышала, что я еврейка. В школе? Домашний распорядок у нас был чисто языческий. Разве что Рождество отмечалось роскошно, совсем как в вашей семье. А молитвы были короткими: Господи, сделай так, чтобы корь к утру прошла! Кто этот Господь, не все ли равно. — В лагере ты бы не выдержал и восьми дней.
Когда жуешь, иногда слышно совсем тихое потрескивание: что-то вроде шороха наждачной бумаги. Но если бы серый хлеб был на самом деле жестким, слишком поджаристым, они бы наверняка отрезали корочку… Он промокнул губы салфеткой и откинулся назад.
— Это здесь в Дюссельдорфе меня однажды так жестко раскритиковали?
Он задумался. В отличие от баллад Шиллера или пассажей, вышедших из-под собственного пера, посвященные ему публикации в газетах он помнил смутно, если вообще помнил. Но все же нападки, оскорбления, клевета врезались в память основательнее, чем очередные восторги по поводу «иронического преломления» в его книгах — как метода повествования или изображения персонажей. Все-таки доктора философии Цейтблома, от чьего лица ведется повествование в романе о Фаустусе, он так назвал потому, что хронисту к лицу ученый титул… а вовсе не по той причине, что имя Цейтблом звучит комично; и вообще, романист не может вести рассказ иначе как осторожно, ощупью, с легким элементом игры, ибо давно уже стало очевидно: мир, жизнь и люди слишком сложно устроены, чтобы позволять себе по отношению к ним какие-то однозначные высказывания. Если нынешние Цейтбломы, публикующиеся в газетах, хотят классифицировать его манеру рассказывать, сочинять, погружаться в собственные фантазии (игровую по своей природе, но принимаемую им более чем всерьез) как «ироничную», то есть как непрямое и приукрашенное сообщение о правде, — что ж, бога ради! Тогда у них будет понятие, за которое можно ухватиться. Но что тут комичного, спрашивает он себя, если Мут-эм-энет, жена Потифара, лепечет, когда признается божественному Иосифу в своей страсти? Ведь у этой египтянки, зрелой женщины, боит яык; она съучайно пъикусиа его ночью{420}, и потому хоть и жаждет ощутить Иосифа в себе, но может лишь пробормотать-пролепетать: Спи — со — мной, сладчайший из евреев! Несчастная, одержимая страстью… Разве предпринятая ею во дворце на Ниле попытка соблазнить любимого выглядит комичной или изображенной с иронией (только оттого, что у бедняжки болит язык)? Решайте, как считаете нужным. Мой лебедь и бык, мой горячо, мой свято, мой вечно любимый, умрем же вместе и сойдем в ночь отчаянного блаженства! Из-за наличия какого-нибудь физического изъяна многое в жизни кажется — и в самом деле становится — более человечным, достойным сострадания. Поистине было бы лучше, если бы люди чаще лепетали и улыбались, вместо того чтобы беспощадно выплескивать друг на друга бочки, наполненные серьезностью и озлобленностью…
— Критическая статья к моему семидесятипятилетию появилась… (он запнулся, роясь в воспоминаниях)… тоже в «Райнише пост»!
— Корреспонденты там часто меняются.
— Не слабо! — Он вспомнил формулировку: — «Доходящая до идиотизма антипатия Томаса Манна к Германии…»{421}
— Что ж, эту историю мы уже давно пережили.
— «Томас Манн умеет писать, но не умеет думать».
— Пусть это поймет, кто захочет такое понять! — искренне возмутилась Катя Манн. И отрезала себе еще кусок огурца, консервированного с горчичными семенами.
— «Томаса Манна нужно оценивать, — продолжал он цитировать статью, — в контексте метафизического движения нашего времени, тогда станет очевидно, что он пережил самого себя. Он в последний раз расщепляет на отдельные волоконца Гёте. Тогда как сегодняшний дух поднимается к глубочайшим проблемам бытия и к теологии…»
— Ох, нет! — У Кати Манн почти пропал аппетит. — Религиозные войны, только их нам не хватало. Это так отдает вчерашним днем, архаикой. Славное же поздравление с днем рождения тебе вспомнилось!
— И еще: «Томас Манн это олицетворенное тщеславие».
— Что ты себя уважаешь, злит их больше всего. Они бы предпочли, чтобы все художники выглядели как обитатели сумасшедшего дома. Но с этим «тщеславием» — я имею в виду, с той аурой, которая тебя окружает, — ничего уже поделать нельзя. Всегда находятся такие, кого чужой успех доводит до безумия. Да, некоторые считают тебя льдышкой. Возможно, это как-то связано с жесткими шляпами, которые ты раньше носил. Но ты ведь не захочешь сейчас показываться на людях в купальных трусах?
Он засмеялся.
— Пожалуй, нет. А что наши дети? Где они?
— Не знаю.
Он насладился тостом с апельсиновым джемом. О соляной же кислоте для сока спросить не отважился. Это сильное средство (которого, правда, требуется лишь капля), рекомендованное доктором Катценштайном, — возможно, слишком радикальная мера, рассчитанная на укрепление десен и, соответственно, очищение внутренних органов. В лесном отеле «Долдер» ему, по его просьбе, достали в аптеке бутылочку, но передали ее со словами: «В данном случае, господин доктор Манн, наше заведение, к сожалению, не готово взять на себя ответственность за возможные негативные последствия».
Катя Манн увидела, как качнулось пламя свечи под чайником. Она встала и подошла к окну. Прикрыла дверь на балкон.
— Этого еще не хватало! После кёльнского ветра — дюссельдорфский, который дует тебе прямо в затылок.
Пока она ходила по комнате, лицо над белым кружевным воротником незаметно для мужа изменилось. Губы уже не улыбались привычной и, несмотря на возраст, бодрой, дерзкой улыбкой. Взгляд темных глаз словно обратился вовнутрь. Она, похоже, засомневалась, стоит ли возвращаться на место, и провела рукой по белым волосам. Но потом все-таки медленно направилась к столу, где ее муж, спиной к окну, разрезал поджаренный ломтик хлеба и размышлял о чем-то.