Хойзер удивился этому специфическому сочувствию, проявленному взрослым, даже уже перешагнувшим рубеж половины жизни сыном писателя. Но, видимо, расширившиеся глаза Анвара (который то ли грезил, то ли подхватывал на лету произносимые слова и новые для него сведения) побудили гостя отважиться на великодушную откровенность. «Ваш деловой партнер…» — неожиданно подал он реплику в сторону.
— Импорт, экспорт, — пробормотал Анвар.
— …не должен сердиться на небеспричинную пространность моего рассказа.
— Mijnheer Сумайпутра не станет этого делать — простите, что не представил его раньше…
— Что ж, сейчас самое время. Очень приятно. Манн. Я уже перехожу к самому существенному и прошу у вас величайшего внимания.
— …он выносливый и гораздо более любознательный, чем можно было предположить до сих пор. Давайте выпьем.
Хойзер с видом фаталиста разлил вино. Они чокнулись, Манн быстро облизнул губы.
— Собственно, мы хотели только повидать моих родителей, — успел вставить свое сообщение Хойзер. — И еще, если получится, посмотреть замок Трифельс{287}, но туда ведет очень крутая тропа.
— Итак, я расцвел. У нас был свой театр. Я там добился большего, чем роль Дамы в трауре. В «Разбитом кувшине»{288} я всем очень понравился в роли сельского судьи Адама, алчного и хитрого. Но какой же триумф снискал я в шиллеровской пьесе, на наших скромных театральных подмостках в Замке!
Безостановочный поход, вот наша жизнь.
И мы, как ветра шум, не знающий отчизны,
Носились по охваченной войной земле.{289} Каждое поколение немецких школьников, до скончания времен, будет с наслаждением и с пользой открывать для себя «Марию Стюарт», «Песнь о колоколе», «Валленштейна». Ведь образование помогает субъекту познать и выразить себя! Сколько же в этих стихах человеческого ликования, какое чутье к противоречивым жизненным силам, ко лжи, обману и борьбе. Шиллер, ты чувствительный герой! Наша четырехчасовая постановка «Смерти Валленштейна» привлекла зрителей со всей округи. Валленштейн, это был я! Валленштейн (Голо Манн смахнул со лба волосы), о, мой Валленштейн, могущественный Шатун, звездочет! Он подчиняет себе, во имя императора, всю империю, а в конце ему недостает сил, чтобы противостоять собственным убийцам. Или этот загадочный генералиссимус и князь, распорядитель Тридцатилетней войны, так устал, что уже не мог отвечать ни на какие дальнейшие вызовы? Была ли его врагом та самая Мемме? Хотел ли загадочный полководец избавиться от себя и вознестись к звездам? Он оставил на Земле грандиозный след, над которым всегда будут колыхаться туманы и толкования. Потому что нам, людям, не дано большего?
Но время скрытых замыслов прошло, —
Блистательный Юпитер нами правит,
И дело, созревавшее во тьме,
Он в царство света властно увлекает…
Немедля надо действовать, не то
Счастливое исчезнет сочетанье, —
В движеньи вечном звездный небосвод!{290} Он не действует, он не вступает в союз со шведами против своего коварного императора. Этот могущественный стратег оказывается побежденным. Какой же вывод мы можем сделать? Колесо Фортуны размалывает всех.
— Вам бы следовало обстоятельнее заняться такой фигурой. Она приближает к нам прошлое. Помогает вооружиться против судьбы. Да и сами стихи восхитительны.
Голо Манн издал стон.
— Рассказать о Тридцатилетней войне? И поставить в центр повествования, следуя примеру Шиллера, фигуру человека, который маневрировал между силами, управлявшими тогдашним миром? Мне, чтобы броситься в такое начинание{291}, нужен был бы свободный путь. Поддержка и возможности развития.
— А разве у вас их нет?
— Господин Хойзер, слишком многое не удавалось мне и тонуло во мраке.
Клаус Хойзер пожал плечами.
— Мне сейчас припомнился один, возможно, самый мучительный провал в моей жизни.
— Интересно было бы послушать; я имею в виду, на таких ошибках больше всего учишься.
— В период репетиций «Валленштейна», горестной зимой 1923 года, я получил приглашение от своего школьного друга Михаэля Лихновски (собственно, Михаэля князя Лихновски{292}, но дворянские титулы, особенно австрийские, в молодой Чехословацкой республике уже ничего не значили) — приехать в замок его родителей. Это была высочайшая честь, знак чрезвычайного доверия со стороны Михаэля и его семьи. До войны принадлежавший им замок, или дворец, Кухелна{293} представлял собой центр притяжения для высшего общества: в нем насчитывалось около сотни помещений. Но к моменту моего приезда эта резиденция князя, лишенного собственности, давно превратилась в обезлюдевшее здание посреди моравских земель; лишь немногие слуги еще выполняли привычные обязанности или просто доживали свой век, влача жалкое существование в мансардных каморках. Старая Европа, Европа монархов, династий, блестящей культуры и многих несправедливостей — короче говоря, Старый мир, — окончательно вымирала, и в Кухелне тоже. В ту зиму за длинным столом, рассчитанным на десятки гостей, трапезничали только князь с женой, Михаэль и я. Тем не менее, я точно помню, рядом с каждой тарелкой лежало меню. Князь Лихновски, не безызвестная истории личность, в свое время был дипломатом, послом Германской империи в Лондоне. Этот грансеньор, поборник мира и всеобщего благоденствия, летом 1914-го оказался одним из немногих политиков в Европе, кто пытался предостеречь людей от чудовищной войны. Его мужественная депеша из Англии в кайзеровский Берлин стала легендарной, но слишком поздно: Я бы хотел настоятельно предостеречь от веры, сейчас или позже, в возможность локализации этого конфликта и высказать покорнейшую просьбу: выводить нашу позицию, единственно и всецело, из необходимости уберечь немецкий народ от борьбы, в которой он ничего не выиграет, а проиграть может всё. — К словам князя никто не прислушался: карабины были взяты на плечо, после чего Запад, с криками «Ура!», устремился в стрелковые окопы и под ядовитые газы… Теперь я сидел за столом этого представителя старейшей знати, потея в вымершем замке от счастья и смущения. Князь был дружелюбным, но будто окаменевшим. Свой жизненный долг — задержать на какие-то дни начало Первой мировой войны и тем самым, быть может, предотвратить ее — этот политик не выполнил. Его лишили прежних должностей. Всё, что ему оставалось в жизни, сводилось к соблюдению траура, военной выправке и вину за обедом — он наливал себе половинку богемского хрустального бокала. После нескольких поучительных для меня дней, после прогулок по лесу… произошел упомянутый мною несчастливый случай. Я сидел за завтраком с княгиней и Михаэлем. Вошел князь, я не поднялся из-за стола. Он снова вышел из комнаты, попросив супругу последовать за ним. Разговор, который происходил за дверью, частично донесся и до моих ушей. Он: «Так не годится: когда я вхожу в комнату, люди посторонние должны встать». Она: «Да». Князь продолжал что-то говорить, она время от времени отвечала: «Да». — Я весь сжался от мучительного стыда. Понимаете? Здание обычаев, которое проросло сквозь века и было последней опорой этого старого дипломата, — я его обрушил. Я не нашел в себе мужества, чтобы извиниться. И он никогда больше не сказал мне ни слова.