Вчера Василий Лаврентьевич лицом к лицу столкнулся в Присутствии с Георгием Алексеевичем Арендаренко. Давно миновала пора, когда общество хитрого генерала доставляло Вяткину удовольствие; в свое время он ценил в этом дипломате и его изворотливый ум, и талант чиновника, умело ведущего давнюю игру, методически и терпеливо идущего к своим целям. С некоторых пор Василий Лаврентьевич стал ненавидеть старого генерала, словно тот покушался на что-то, для него, Вяткина, драгоценное. Он еще не знал, на что: на его любовь к Самарканду и занятиям историей Востока, или на любовь к Лизе.
Уже несколько раз Георгий Алексеевич приглашал Вяткина к себе на службу то в одно, то в другое ведомство. Он предлагал выгодные условия, при которых Вяткину открылось бы широкое поле деятельности как для ученого. Арендаренко ставил в пример своих родичей Ханыковых, говорил, что вот-де и они занимали не слишком-то высокие посты в дипломатическом мире, но занимались, и не без успеха, востоковедением, ездили по свету, смотрели, общались с учеными востоковедами других стран и городов, и из этого образа жизни извлекли немалую пользу для науки. Что сидеть здесь, в Самарканде, — какой прок? Он, генерал, учтет его склонности, даст ему возможность поездить, посмотреть мир, посетить примечательные места на Ближнем Востоке, в Индии, может быть, и в Китае.
Вяткин и на сей раз молча выслушал предложения генерала, и опять, глядя в пол, чтобы не показаться дерзким, отказался. Любезно, но твердо дал понять, что он никуда не поедет, повышений по службе не примет и переводов в другие города — тем более.
— Жаль, — вслух сказал Арендаренко, — жаль, для похищений я, пожалуй, стар, да и похищать вас стоит ли! — И как-то странно засмеялся, сверкнув своими светлыми глазами.
Вечером Вяткин пришел домой поздно, и разговора с Лизой у него не состоялось. Только утром за чаем Лиза спросила:
— Ты отказался?
— Да, — помолчав, глухо ответил Вяткин, и брови его сошлись на переносице, — я отказался.
— Отказался? Да как же ты мог? — с ужасом воскликнула Лиза. — А я так надеялась. Служил бы мой муж по дипломатической части, быстро бы в чинах поднялся, уехали бы мы из этого чертова захолустья в Ташкент, или еще куда-нибудь, мало ли городов хороших! Жили бы, как все люди. Жизнь бы увидели. А здесь, в Самаркандище проклятом, одни могилы да склепы. Кладбище.
— Мне? Мне уехать из Самарканда? — ужаснулся Вяткин, замахал рукою. — Да что ты такое говоришь, Елизавета! Сюда, в Самарканд, на неделю, на месяц, как в святая святых, приезжают из Санкт-Петербурга, из Москвы, из Америки ученые, чтобы соприкоснуться с нашими материалами, краешком глаза взглянуть на сокровища восточной истории. А я имею счастье жить здесь, в самой гуще этих богатств. Мне открыты все клады, все тайники науки о Востоке. И дурак бы я был, если бы хоть на миг бросил все это. Ради чинов, денег, мишуры жизненной…
— Ну и шей себе сам сапоги, ходи без пальто, ходи в латаных штанах! А я уеду! Не могу здесь жить больше!..
Глава X
Если бы Елизавете Афанасьевне сегодня утром кто-нибудь сказал, что с нею случится вечером, она бы молча замахала руками и улыбнулась. А вот — поди же!
Март подходил к концу. Задул по-весеннему свежий ветер, с Агалыкских гор потянулись сизые тучи, к вечеру захолодало. Была суббота.
Лиза собралась к вечерне. В церковь она ходила охотно, была суеверна, почитала праздники и всех святых. Она верила в загробный мир, соблюдала обычаи поминаний, любила гадать, раскрывать значение вещих снов.
К вечерне собиралась как в гости. Тщательно мылась кокосовым мылом, завивала волосы, надевала все чистое. Сегодня она вынула из коробки новое платье. Парижское, от Пакена. Привезли три платья для жены полковника Семевского. Полковник Семевский слыл романтиком: он захотел вернуться в Петербург с женой-азиаткой. Влюбился в дочь известного хлопкозаводчика, Рахиль Пинхасову, женился, получил за женою миллионное приданое. Девушка была действительно красива. Черные, как смоль, волосы, миндалевидный разрез глаз, матовая кожа, грациозность, стройность, худощавость. Через год у Рахили родился сын, а сама она стала невероятно полнеть. Выписанные из Парижа к свадьбе белье и туалеты надеть Рахиль не могла — все оказалось тесным. Пришлось продать. Три платья — очень дешево: никому не годились, были узки, — купила Елизавета Афанасьевна. Решила обновить тафтяное, коричневое, в мелкую серебряную клеточку. К нему — черную бархатную накидку и такую же маленькую шляпу — ток, с серой густой вуалью. Вуаль завязывалась под подбородком бантом, прозрачным и воздушным.
Лиза оделась и вышла из дома. Василию Лаврентьевичу она на столе оставила записку:
«Приходи в церковь хотя бы к концу службы. Время позднее, одной идти жутковато».
В церкви темно, благолепие, тишина. Мальчик, белокурый гимназист, читает у аналоя «Страсти».
Лизе малопонятна славянская речь. Она слушает, но не вдумывается в святые строки. Тихо кладет поклоны у распятия, стоит в правом нефе, за колонной. Церковь наполнялась, зажигались люстры, возле икон поставили высокие подсвечники с желтыми восковыми свечами, ароматно горевшими в своих серебряных гнездах. Застучал на клиросе пюпитрами хор. Солистка пробовала свой кристальный голос. Великолепно пела Шурочка. Немного училась у знаменитой самаркандской пианистки польки, жены офицера. У Шуры серебряный, как ангельская фанфара, альт. Для ее голоса регент написал специальный концерт из Баха, Берлиоза и Чайковского. Это была такая прелесть! Все дамы плакали! — как говорил Василий Лаврентьевич (насмешник), сожалели, зачем не им достался такой голос!
Началась служба. Елизавета Афанасьевна молилась. За Васичку, прости его, господи, который так занят, что и в бога веровать ему некогда. За сестер, что обижают младшую Лизаньку, корят ее, неумелую жену, зачем детей нет. Прости им, господи! За упокой души маменьки, что осталась лежать в сырой земле маленького Сумского кладбища. За все прости, господи, грешную рабу твою Елизавету! За легкие, суетные мысли в глупой голове. За ветреность ее, за чувства, которые она вызывает в мужчинах своим кокетством!
Служба подходила к концу, церковь постепенно пустела, а Лиза со своей очарованной душой все взывала к богу, просила простить ее…
В церковь тихо вошел солдат. Встал у входа, размашисто перекрестился русским широким крестом, обвел взглядом церковь и так же тихо вышел.
На противоположной стороне дороги, в тени тополей, стояла запряженная темными лошадьми коляска. Закрытый щегольской экипаж ничьего внимания не мог привлечь, потому что из церкви многие возвращались в своих колясках. Кучер на облучке будто замер, не шевельнется, да и кони стоят смирно.
Едва Елизавета Афанасьевна вышла из церкви и стала переходить через дорогу, как к ней неслышно подскочил давешний солдат, подтолкнул к экипажу и подсадил. Две мужские руки протянулись к ней и втянули ее в экипаж. Лиза не успела вскрикнуть, даже не сообразила, что произошло, как коляска уже мчалась по темным улицам, и рядом кто-то знакомый шептал:
— Не бойтесь, Елизавета Афанасьевна, это — я. Мне надо поговорить с вами. Серьезно поговорить.
Лиза молча кивнула головой и отодвинулась на краешек сиденья. Генерал Арендаренко откинулся к спинке, жадно глядел на чистый, необычайной красоты профиль Лизы. Закутанные в черный бархат плечи ее оставались невидимыми, и в полутьме коляски рисовался только четкий, как у камеи, профиль.
Экипаж мчался по темным улицам Самарканда, вынесся на Абрамовский бульвар и в конце его остановился у кирпичного здания с темным подъездом. В доме темно — заметила Лиза — или ставни прикрыты?
В темную переднюю вышел со свечою денщик Арендаренко, тот, что приносил букет. Георгий Алексеевич сбросил ему на руки свою дорогую шинель, отдал Лизочкину мантильку и ввел ее в гостиную.
Елизавета Афанасьевна спокойно сняла шляпу, перчатки и положила на столик у двери. Села на диван у камина, расправила свое нарядное платье, поправила прическу.