Генерал заметно волновался. Он нервно придвинул себе кресло, откинул шашку, сел. Лиза огляделась, дав ему время опомниться.
Затянутая красным шелком гостиная была мала. На полу — текинский ковер, темным плюшем обитая мебель. Хрустальная горка в углу полна драгоценных мелочей; несколько небольших картин; в вазах на столиках по углам — ветки цветущих магнолий. На камине бронзовый канделябр с розовыми свечами.
Генерал Арендаренко собрался с мыслями, потер высокий лоб, начал говорить:
— Я рад, что не ошибся в вас, Елизавета Афанасьевна. Ни криков, ни слез, ни истерики, словом, никакой мелодрамы.
— Я просто хотела бы знать, что означает это похищение? — тихо сказала Лиза. — Если вам потребовалось поговорить со мною, то вы могли бы это сделать, просто приехав к нам. Кажется, мы с вами люди просвещенные, европейцы? Меня в ичкари никто не запирает, и я могу принимать у себя дома кого мне угодно.
— Да. Вы правы, зачем страх и слезы, разве вы не можете положиться на мою порядочность? Просто я хотел бы поговорить, не вызывая огласки. Я привез вас, Елизавета Афанасьевна, в конец Абрамовского бульвара. А мог бы умчать так, что вас и не нашли бы никогда.
Лиза пожала плечами и ничего не сказала ему.
— Я мог бы увезти вас в Италию, в Швейцарию, к лазурным водам и оливковым рощам Лигурии.
Лиза подняла на него недоумевающие золотистые глаза, но опять ничего не сказала.
— Так вот. Я люблю вас, Елизавета Афанасьевна. Мне много лет. Я решил оставить службу в Туркестане и навсегда покинуть этот благословленный край. Я прожил здесь тридцать пять лет. Всю жизнь, весь свой дипломатический талант я отдал народу и отечеству. Один человек здесь уже справиться не в силах. Быть одновременно и жандармом, и дипломатом, да и палачом я не могу. И вот я решил уйти. Мне не по вкусу то, что происходит на Дальнем Востоке, мне не по вкусу и то, что происходит внутри страны. Кончится тем, что я стану совсем, как ваш деверь, на сторону народа. Ну, да это все, положим, вступление! И вот, уезжая отсюда, пока в отпуск, а из отпуска я не вернусь, как видно, — я и решил заехать в Самарканд и еще раз взглянуть в дорогое лицо.
Лиза улыбнулась и протянула ему руку:
— А ведь мы оба с вами с Украины. Как хотелось бы полететь туда, еще хоть раз побачить ридны дуброви, рики, хати… — Лиза покраснела от неожиданно вырвавшейся у нее тирады и опять смолкла.
— Вот я и думаю, что хватит уже вам сидеть в Самарканде, протирать тряпочкой черепки афрасиабские да монеты с кладбищ. Приехал я попрощаться, а стало мне известно одно обстоятельство, и по причине этой я предлагаю вам уехать со мною отсюда. Кем я буду для вас? Мужем, а если хотите, братом, отцом вашим. Но моя рука и моя душа всегда будут с вами, ибо я приучен к верности.
По щекам Лизы текли слезы. Она не вытирала их и молчала.
— Так як же, ласточка? Решайте. Вы не думайте: ни лжи, ни обмана не будет. Я человек чести, Елизавета Афанасьевна. Я не стану прятать свою любовь по темным углам и таиться от людей. С ним я тоже поговорю откровенно, как мужчина с мужчиной.
— Я понимаю это, — тихо сказала Лиза, — только здесь дело вовсе не в нем, не в Василии Лаврентьевиче. Я перед иконами клялась быть ему верной и всю жизнь быть с ним, что бы ни случилось. Вы — человек чести и должны понять, что и я — человек такой же честности и верности… Да и Васичка без меня не сможет. Мне уйти — значит погубить его.
Арендаренко покачал головой. Видимо, он размышлял, сказать ему то, что он знает о Вяткине, или не сказать, пожалеть эту хрупкую в своей глупой верности женщину.
— Я мог бы сейчас сказать вам, Елизавета Афанасьевна, такое, чего вы про своего Васичку и не думаете. Вы бы сразу забыли о его удобствах. Ну, скажите сами, можно ли не променять жизнь рабыни — да, да, именно рабыни, которая прикована к своему убогому быту, к человеку, который ее не ценит, к вам… невнимателен, скажем так. Словом, к человеку, который в своем роде замечателен, но к вам, безусловно, с давних пор равнодушен. Не променять все это на судьбу баловня, на вольную жизнь обеспеченной женщины большого света? На положение женщины, у которой будет все… и любовь… Как не променять?!.
— И любовь, говорите вы? С чьей стороны любовь?
— Любовь человека примечательного, хоть и немолодого. Уедем?
— Нет. Любви не будет. Любовь — это когда обоюдное чувство. А то, о чем вы говорите… мне хорошо известно. Я письмо получила нынче утром без подписи. Но вы не жалейте меня. Я верна Васичке на всю жизнь. Поклялась. Ведь и вам изменщица не нужна.
— Изменщица… — засмеялся Арендаренко. — Васичку, значит, беречь будете. Ну, что же!
Искаженное слово, произнесенное Лизой, окончательно привело Арендаренко в чувство. Очаровательная женщина, этакая венецианка эпохи раннего Возрождения, с нежным профилем, огромными золотыми глазами, — это мираж, плод его воображения, он всю ее выдумал! Перед ним сидела чиновница, глупая мещанка, полная предрассудков и нелепых выдумок с тупой верностью рабыни.
«А уж и глупа, прости господи», — подумал Арендаренко.
— Проститься нам надо, Елизавета Афанасьевна, — холодно сказал генерал, шаркнул ногою, звякнул шпорами, поцеловал руку. Расстался со своею влюбленностью: — Коли так, что ж, оставайтесь в Самарканде, возле своего Васички.
Дома Елизавета Афанасьевна Васички не застала. На столе по-прежнему лежала ее записка: он еще не возвращался. Лиза достала из комода полученное ею сегодня утром письмо.
«Дорогая Лиза! — писали в анонимке. — Ваш муж постоянно нами встречаем с хозяйкою кишмишного завода, что на Термезском тракте, известною всем своею распущенностью и безнравственностью. Муж ее выгнал за связь с конюхом. Но и конюх от нее ушел, от этой развратницы. Теперь она отбивает вашего мужа. Берегите свою честь».
Почерк мелкий, дамский. Кто бы это мог быть? Сестрам не покажешь, Васичке — тем более. Будь что будет! А что может быть?..
Елизавета Афанасьевна раскинула карты и принялась гадать. В это время щегольская черная коляска уносила генерала Арендаренко все дальше и дальше от Самарканда.
Самарканд расположен в горном краю, и проявление стихий здесь всегда яростно. Холодные зимы заносят долину Зеравшана высокими снегами и резко сменяются восхитительными веснами с обильным цветением садов, бурными грозами радости, сказочным изобилием света и — землетрясениями. Томительно жаркие дни летом переходят в упоительную прохладу звездных ночей; осенью выжженная степь, подступая под самые пределы города, покрывается яркой зеленой травой, сады зацветают второй раз, обманутые ласковым теплом; золотые виноградные гроздья, горы дынь щедрым потоком вливаются под навесы базаров. Зеравшан уносит вороха желтой листвы тугаев и прибрежий.
Сегодня с утра небо заволокли бурые грозовые тучи. Они висели над городом, напоминая о селях в горах, обвалах, перегораживающих реки, о снесенных стенах и сорванных крышах, о смытых посевах, поваленных деревьях.
Василий Лаврентьевич задержался в Областном Правлении, добывая в военном губернаторстве достаточно крупные полотнища брезента, чтобы охранить от размывания раскоп на холме обсерватории, прикрыть его. Раздобыв брезент, он помчался к Кирше Иванову в школу просить подводу для доставки: от военного пакгауза до обсерватории путь не близкий, тяжесть эту не дотянуть на руках. К трем часам, едва успели все устроить, начался дождь.
Промокли до нитки, но главное сделано, можно перевести дыхание. Раскоп спасен! В этот день Василию Лаврентьевичу было не до красот природы, не до поэзии начинающегося дождя, не до переживаний — все поглотила забота рабочего человека, столкнувшегося со стихией.
Небо очистилось от туч, но на западе все еще угрожающе темнела их гряда, наступая на долину Золотой реки. Вышла и уже высоко поднялась полная, словно свеженачищенная, серебряная луна. Она светила с фиолетового неба по-весеннему неистово, словно Ардвисура-Анахита, богиня любви, здоровья и благополучия древних самаркандцев, простерла прозрачные крыла над возлюбленным городом. И не видела богиня с золотыми перстами, что город ее давно лежит в руинах, изображения ее затоптаны в прах, те, что молились ей, давно истлели в земле, а созданная ими красота стала достоянием сусликов и змей, прорывших здесь себе норы. Бог звезд Тиштрия зажигал на земле искры в осколках стекла, и они, как звезды, тлели холодным светом разбитых флаконов, некогда хранивших ароматы ириса и пачули, развеянные богом ветра и воздуха суровым Баем. Безрадостен ночной Афрасиаб.