Он обнял Эгама-ходжу и затормошил его. Друзья двинулись в столовую, где Елизавета Афанасьевна, все еще в пеньюаре, но от этого не менее прелестная, хлопотала за чаем, медом и свежими булками.
Глава VIII
Сиреневый пеньюар Лизаньки, конечно, был совсем старенький. Сиреневый цвет, и вообще-то непрочный, в муслине и вовсе казался выцветшим, словно его носили бесперечь десять лет. Но Васичка прижимист и денег на наряды Лизаньке никак не дает, и не выпросить!
Елизавета Афанасьевна привыкла было к своим деньгам, любила и умела ими распорядиться. Но вот уже полгода, как она аптеку бросила, и обходиться надо тем, что дает ей муж. Пока что Лизанька перешивает кофточки и переделывает шляпы, да надолго ли хватит ее бедного гардероба? Только при ее умении держаться она и кажется нарядной. А вот сестра Анночка никак не умеет одеться. Сколько раз ей Лизанька говорила, что нельзя пришивать голубые кружева к платью цвета мов! И вообще при ее фигуре и вялом цвете лица носить розовое — не пристало. Да разве вкус привьешь? Вчера пришла она в кондитерскую. На ней желтый жакет с черной кружевной отделкой и бледно-зеленая шелковая юбка… что с нею сделаешь? Всегда как-то причесана так… третьего ребенка кормит.
Лизанька сидит у окна, вышивает в пяльцах русскую рубаху для Василия Лаврентьевича. Узор шьется крестиком по серому полотну: четыре ряда прямых — синим, два темно-зеленых и пять косых — коричневым. Получаются сине-зеленые листики, свитые в венок. Васичке расцветка нравится, он хвалит вкус Лизы, говорит «шарман». Выучился он как быстро говорить по-французски! А ведь еще год назад ни словечка, говорит, не знал. С учителем гимназии репетирует и немецкий и французский. С Лизанькою упражняется в разговорах. Хороший человек Васичка, да вот только скуп.
Над подоконником появилась стриженая голова в форменной солдатской фуражке:
— Это квартира его благородия господина Вяткина?
— Его квартира.
— Так что, розанчик мой, живо кликните свою барыню.
— Ха, зачем тебе барыня?
— Зараз ей от генерала, его превосходительства Георгия Алексеевича Арендаренко, пукет. С Ташкенту прибыл, по особому заказу.
— Где же букет?
— Вот, в коробке пукет. Покличь барыню, ясочка, и я пийду соби.
— Постой трохи. — Лиза отошла к буфету, налила рюмку водки, положила на тарелку пирожок с ветчиной и десять копеек. Все это она подала солдату в окно и взяла коробку.
— Барыня еще не встали, — сказала она. Солдат выпил, крякнул, взял пятаки и ушел.
Елизавета Афанасьевна с нетерпением развернула пакет, сняла синие муаровые ленты. В лакированной коробке лежали белые, словно восковые, цветы: драгоценные лилии, туберозы, белая сирень — все белое-белое. Ах, да! Она и сама в тот вечер была одета во все белое. Но каков? А? А как танцует! А манеры! Здесь, в Самарканде, и людей-то похожих нет. Нет вообще людей таких, как он. Просто взглянет, так кажется, в самую душу. А заговорит, и ответить не придумаешь что. Но это — грех, что я беру от него цветы. Грех, что я о нем думаю! Это — измена. А я не хочу измены. Я поклялась, что уж если за Васичку выйду, то это — навеки.
Лизанька вынула из коробки нарядные, чистые, как для невесты, цветы, погрузила в них смуглое лицо, зажмурилась от наслаждения. Потом принесла из кухни глиняную корчагу (Васичка купил ее под огурцы), налила чистой холодной воды и поставила цветы Василию Лаврентьевичу на письменный стол.
Вяткин вернулся усталый и голодный. Вымылся у колодца холодной водой, не глядя, проглотил суп и несколько бараньих котлет, снял рубаху, свалился на кровать. И сквозь неплотно смеженные веки увидел, наконец, на своем столе удивительной красоты букет.
Он сел на кровати.
— Лизанька, — позвал он, — откуда это?
— Ташкентские. Арендаренко выписал. Сегодня денщик его принес.
— Для меня, что ли, букет?
— Нет. Впрочем, я не знаю.
— Но ведь я — не дама. Надо думать, что букет прислан тебе? Ты ведь с ним, с генералом-то этим, все мазурки пляшешь. Так что ты с моего стола этот презент убери, сделай милость. И вообще, я давно тебе хотел сказать, что все эти твои светские знакомства и стремление в высший круг требуют соответствующего шлейфа. Его у нас нет и никогда не будет. Я тебя предупреждал. Я живу не ради чинов, денег и положения в свете. А ради более высоких интересов; впрочем, тебе этого не понять. Так вот: смотри сама. Сможешь ли ты удержаться на гребне этой волны — с букетами, музыкальными вечерами, плезирами в больших гостиных у генеральши? Я думаю, что не сможешь. Пока тебе двадцать лет, на тебя смотрят как на забавного ребенка, на девочку, и ничего от тебя не требуют. А станешь постарше, своя гостиная тебе потребуется, с коврами, мебелью, приемами, картами, музыкой и ужинами. А я — не генерал, не банкир, не хлопкозаводчик. Вот, Лизанька, подумай обо всем этом.
Елизавета Афанасьевна опустилась на пол у его кровати:
— Я думала, Васичка. Как бы мне начать зарабатывать деньги? Взять опять где-нибудь службу. Или, может, взять ссуду да начать копать уголь… или алмазы вот еще говорят… Золото вон в Намангане нашли…
— Чудак-человек ты, Лизанька. Ты вот что, вон у меня в кармане брюк лежит бумажник, так ты возьми себе «катеньку» на пеньюар там или ботинки. Купи что надо…
И, совершенно сонный, он повалился на подушку, улыбаясь химерическим затеям жены.
Неожиданно вернулся Абу-Саид Магзум.
Приехал он не один, с ним приехала обезумевшая от горя одна из жен казненного Камчибека — сына Курбанджан Датхо. И ее старшая дочь Буйджан, с появлением которой стали понятными намеки Абу-Саида на звезды в небе Алая, снега, озаренные светом луны. Фиалки цвели на белоснежном лице Буйджан, под высокими на чистом лбу тонкими дугами бровей. Высокая, словно стебель чия, она, как видно, от своей бабки Курбанджан Датхо унаследовала величавость и очарование. Это, естественно, не могло не привлечь внимания художника. Но горе потрясло обеих женщин, они словно бежали от своего несчастья. Стремились укрыться под крылом тихого дома каллиграфа. Мать первой жены Абу-Саида и его дочь хлопотали около них. Но разве можно утешить в таком горе?
Вечером мужчины собрались в доме Абу-Саида. Принесли сухой плов, ляжку баранины, просидели до утра, поговорили. Разговор велся вполголоса, каллиграф рассказывал:
— Как посмотришь, чего не хватает людям? Власть — была. Ее им оставили, хоть они и были не достойны перед народом. Богатство? Они за семьдесят лет главенства над племенами накопили такое, что не расскажешь. Женщин брали и у себя в волости, и в соседних илях самых красивых. Все было у этих людей. Курбанджан Датхо одних почетных халатов получила за свою жизнь больше ста пятидесяти. От белого царя кольцо с бриллиантами получила, большое. Часы с алмазами и рубинами получила. Сколько подарков от генерал-губернаторов Туркестана, от губернаторов Ферганской области — нет, все им казалось мало!
Сыновья ее вошли в сговор с амбанями Кашгара, с Афганом, с инглизами. Пудами возили через границу опий, договорились о восстановлении Кокандского ханства. Потомков Худоярхана одолев, они убедили их через сыновей и внуков идти перед ними, сесть на ханство, «а нас не забывайте!». На суде все открылось.
Как узнала Датхо о приговоре, стала она просить и умолять о помиловании. И Ферганского губернатора просила, и в Ташкент начальнику края писала, и в Петербург. Не могу сказать, сколько мне пришлось писать для нее прошений и писем. Совсем я стал как секретарь канцелярии. Но что же было мне делать? Хоть они и плохие люди, а жизнь у человека — одна, и надо правильно разобраться во всех обстоятельствах его жизни. Но в помиловании отказали.
— Это справедливо, — отозвался Эгам-ходжа. — На хорошее к ним отношение отвечали предательством.
— Что же, побежденный бороться не устанет, — философически констатировал отец Абу-Саида; Абу-Саид продолжал свой рассказ: