Не контрастов следовало искать в истории деда и внука, а роковых нитей, связавших этих двух великих деятелей Востока. И опять возникла идея написать своего героя, свою историю Туркестана. Все больше накапливалось бисерным почерком исписанных листов, росла библиотека источников, все ярче и предметнее становились доказательства и аргументы его точки зрения, оригинальной, от всех отличной.
— Вот теперь. Да, вот именно теперь, когда раскопаем обсерваторию, я примусь за большую работу об Улугбеке всерьез.
Но денег на ведение крупных раскопок не хватало. Вопрос, поднятый Вяткиным в газетах, — об использовании на изучение и реставрацию старины вакуфных средств, оставался все еще не решенным. Никак не стронуть с места налаженную столетиями механику «охраны» и «ремонта» памятников мутавалиями. Наконец, сказывалась и просто неповоротливость самой администрации края.
Недавно появился на горизонте потомок дальних родственников строителей мечети Тилля-Кари на Регистане, некий мулла Назар Оваз Мухаммедов — торговец дровами из Хивы; его родство восходило седьмой степенью к Ялангтушу Бий Бахадуру.
Скопив немного денег, он решил заявить о своем знатном происхождении и предложил некую сумму на украшение мечети, построенной древним рыцарем; заказал деревянную решетку — резную, художественной работы и четыре мощных деревянных колонны, а также превосходной хивинской резьбы чинаровые двери, которые должны были служить входом в аудиторию. Человек от чистого сердца истратил около пятисот рублей. Сколько его ни уговаривали пожертвовать эти деньги на раскопки обсерватории, он не согласился. Пришлось Вяткину ходатайствовать перед губернатором о награждении муллы Назара халатом первой степени — дар почетный и дорогой.
Дело же с раскопками обсерватории никак не подвигалось. И вот, скрипя зубами, Вяткин сел писать письмо Бартольду в Петербург. Приходилось заранее обещать успех, делиться своими самыми необоснованными надеждами, приносить в жертву свои идеи, сколько-то льстить и кривить душою, обещая прославить науку России, когда на уме была только наука Туркестана и слава, которую хотелось принести родному краю. Да! Вяткин считал, что кривит душою. Со многими положениями монографии Бартольда он согласиться не мог бы. А в открытую не идет, не сообщает своей точки зрения. Умалчивает о своих сомнениях, не пытается направить мысли Бартольда в нужное русло. Дипломатничает! У Арендаренко, видно, научился. Сердит Вяткин. Письма своего так и не отослал. Не написал и Археологической комиссии. Ну как пришлют сюда кого-нибудь своего, вроде Веселовского или этого академиста Подшивалова, что ли! И пропало все открытие. Все подчистую вывезут, не узнаешь, что тут и было.
В глубине души Василий Лаврентьевич считал уже обсерваторию открытой. Он был абсолютно уверен в успехе дела.
Но вот как-то получил он от своего непосредственного начальства письменное уведомление:
«В ответ на заявление жителя квартала Мирза Фулад-Ходжи Махмуда Турдыева с просьбой разобрать на кирпич мавзолей Ишрат-хона как не имеющий никакой ценности и архитектурно не могущий быть восстановленным»…
«На кирпич!» Богобоязненный потомок казия Ходжи Абди Даруна решил сделать богоугодное дело: построить шесть или семь худжр для учащихся медресе при мавзолее своего предка, чтобы несколько оживить интерес к памяти замечательного своей справедливостью, незаслуженно забытого Ходжа Абди, потомка Халифа Османа…
Непритязательный русский чиновник, возглавлявший Самаркандское областное управление, рассудил так, что, дескать, в Ишрат-хоне нечего спасать от разрушения, что нет никакой надежды на реставрацию постройки, пока он лично возглавляет финансирующие учреждения области. Об этом же он писал и в канцелярию генерал-губернатора края, считая, что поступил весьма мудро и сэкономил значительную сумму, да кроме всего прочего совершили хорошее дело, позволив использовать кирпич не просто на вывоз, а для реставрации и достройки другого памятника.
К этому времени Василий Лаврентьевич успел составить списки и описания древних построек Самарканда и его области, имеющих художественную ценность и подлежащих непременной реставрации. В списках этих значилась и Ишрат-хона. Они были разосланы по всем инстанциям, и, доверяя авторитетности суждений Вяткина, генерал-губернатор края велел запросить Археологическую комиссию, возможно ли разобрать здание Ишрат-хоны на кирпич для постройки худжр.
Профессор Веселовский, за подписью графа Бобринского — председателя Археологической комиссии, составил ответ, что «Археологическая императорская комиссия не видит необходимости в охране развалин, а потому с ее стороны препятствий к использованию кирпича для постройки худжр в местности Абди Дарун — не встречается».
Что мог сделать Вяткин? Кирпичом завладел не потомок казия Абди Даруна, его перехватили двое самаркандских предпринимателей: владелец кожевенного завода Шалкутдинов и его брат — содержатель сапожной мастерской и известный каменщик Абду-Кадыр Ходжа. Эти двое на родство с казием Абди Даруном не ссылались, а строили те худжры из соображений благочестия. По обету.
Вскоре часть кирпича из завалов Ишрат-хоны была увезена и на задворках мавзолея Ходжи Абди Даруна появилось несколько низких сырых келий.
…Все это выводило Василия Лаврентьевича из себя. Но работа на холме Тали-Расад продолжалась, хотя ездил туда теперь только один Василий Лаврентьевич, а Абу-Саид опять слег и в весеннюю сырость из дома не выходил.
В начале февраля вся работа по предварительной съемке местности была закончена. Погода начала устанавливаться, наступили те чудесные, вымытые дождями весенние дни, когда воздух чист и дали прозрачны, когда синее фарфоровое небо и хрустальные горы лишены флера, постоянной пыльной мари, когда на деревьях еще нет распустившихся почек, но прошлогодний золотой лист все еще медлит на ветке. Когда начисто вымыты узорные стены самаркандских медресе и гробниц, и краски их сверкают, как драгоценные камни.
Вяткин опять появился во дворе Ишрат-хоны и опять встретил Елену. Под вечер уже, не ожидая встретить Василия Лаврентьевича на этом пути, она проминала свою Шеллу и нечаянно даже для себя заехала во дворик мавзолея Ходжи Абди Даруна, туда, где хауз с мертвой водой. Возле хауза она увидела Вяткина. Он загорел, похудел, оброс. Но был радостен, и к Елене Александровне кинулся, как птица, широко раскинув руки, словно хотел обнять не хрупкую женщину, а весь свет. От него пахло пылью и вольным ветром.
— Аленушка! — крикнул Василий Лаврентьевич. — Аленушка! Ведь мы нашли ее, черта!
— Что нашли? — недоуменно взглянула на него Елена Александровна и жестом благовоспитанной дамы протянула ему затянутую в перчатку руку. — Я не поняла, — с подчеркнутым холодком сказала она, — я не поняла, что именно вы нашли, я же не знала, что вы искали.
И Василий Лаврентьевич сразу вспомнил, как она ускакала с обсерваторского холма, швырнув ему чуть ли не в лицо свое зеленое ожерелье, вспомнил ее гневное лицо — лицо отвергнутой красивой и избалованной женщины. Он понял, что с Еленой Александровной обращаться как с Лизой или другими женщинами нельзя, что она совсем другая, на них не похожая. Особенная. Что он немедля должен придумать что-то такое, чтобы вернуть ее себе, не может же он из-за своей нелепой неловкости потерять ее!
Даже себе самому Василий Лаврентьевич не признался бы, что в глубинах его сознания кроется смутная надежда покорить сердце этой замечательной, сильной и умной женщины — неизвестно зачем, но подчинить ее себе, не отдать больше никому. Он не делил свои чувства на категории, не рылся в них, как женщина — в лентах и кружевах, не заспиртовал в склянках, как ученый медик-систематизатор, не раскладывал по стопам ударных и безударных строк, как поэт. Он просто сильно и страстно чувствовал, и мысль его всегда была окрашена эмоционально, словно нимб, над его мыслью постоянно светилось облачко чувства.
И там, на холме, где он рылся в щебне и мусоре, разгребал завалы, носил землю в отвал, чистил найденные монеты, и ночами, когда он просиживал до утра над чтением документов и книг, и когда советовался с друзьями — всюду и постоянно с ним была его Елена. Сейчас он бы и сам удивился, если бы осознал, что настоящую, реальную Елену Александровну он оттолкнул ради той, из мечты, что навсегда была с ним, для него, его единственной женщиной, для которой существовали и его наука, и его богатый, украшенный талантом искателя мир. Она одна делила с ним радости и печали его научного подвига. Он даже мысли не допускал, что она, его совершенство, его душа, просто его выдумка, мираж, который рассеется и исчезнет.