— Ты была больна? — неуверенно говорил он, словно рассчитывая через звучание слов лучше понять их смысл. — Ты была больна, это так? Значит, это верно? Какой же я болван! А я весь месяц места себе не находил. Как заведенный шагал из угла в угол, днем и ночью ждал письма. От горя у меня свело челюсть, я не мог даже улыбнуться. Но мне ведь неудобно было писать об этом. Совместная жизнь, — повторял я себе, — лишь тогда приобретает смысл, когда каждый из двоих без писем догадывается о том, что происходит с другим. Если ты не знаешь, почему я молчу, значит, и писать не стоит. Назавтра после твоего отъезда я даже собирался поехать за тобой следом. Первый вечер без тебя помог мне многое по-новому увидеть.
Он взял ее под руку. Ему отчаянно хотелось погладить ее худенькое лицо, поцеловать ее губы, глаза.
Ноэми все это понимала, видела, что он взволнован, что у него нежные глаза, доброе лицо (у него так редко бывало доброе лицо) и — он говорил не останавливаясь. Она уехала, дала ему свободу, а теперь он снова уверяет — как после первого своего возвращения, — что не хочет ни свободы, ни расставания. Должно быть, ему было плохо, но, возможно, он страдал потому, что было задето его самолюбие.
Ноэми положила руку на его плечо.
— Камил, — спокойно сказала она, — если ты чувствуешь, что может повториться то, что уже было, разреши мне уйти теперь. Прошу тебя, расстанемся по-человечески. Если мы разойдемся по-доброму, так вот, как сейчас, я это вынесу. Но если завтра или через месяц в виде наказания, или не знаю почему, ты снова возьмешься за прежнее, я больше не выдержу… Прояви твердость, но зачем быть жестоким…
— Нет, — горячо возразил он. — Когда я по телефону услышал твой голос, когда ты сказала, что хочешь со мной встретиться, я в одно мгновение ожил. Потому что перед тем я не видел ни неба, ни звезд, ни улицы. Я как бы умер, Ноэми, это не жестокость, это…
Он не договорил. Ему хотелось произнести слово, которого давно не хватало в их жизни и Ноэми уже перестала надеяться, что оно когда-нибудь вернется. Камил хотел сказать: «Это любовь».
III
Четыре недели назад, когда Ноэми села в поезд и поехала в Казимеж, Камил вздохнул с облегчением. Сияя от радости, вошел он в кафе и выпил чашку кофе. Радость не покинула его и потом, дома, когда он прилег на часок — отдохнуть после вчерашней бурной ночи. Засыпая, о «слышал, как поет плутоватая служанка с четвертого этажа: «Цыганочкой хочу я быть, цыгана крепко полюбить»; во дворе кто-то крикнул: «Приходи обязательно!» По голосу он узнал кассира с пятого этажа; поглядел на муху, с жужжанием носившуюся по комнате, и еще раз улыбнулся своей идее. Проснулся он значительно позже, чем намеревался, с прежней радостью на душе. Хозяйка, у которой они с Ноэми снимали комнату, сказала ему, что звонил Ежи, она постучала, но Камил, очевидно, спал. Он улыбнулся хозяйке и подтвердил, что действительно спал, а теперь собирается выйти. «Когда вернетесь?» — «Не известно, в котором часу вернусь…»
Вечер был чудесный, теплый. Камил с приятностью отметил это, выйдя из дома на Сенной улице; мостовая и дома, нагревшись за день, еще не остыли. Со Злотой он поехал трамваем на Лешно. Неподалеку от Желязной улицы он сошел и, прежде чем войти в огромный, запущенный дом, проверил его номер. Затем в воротах отыскал в списке жильцов нужную ему фамилию. Прошел первый и второй двор, взобрался на шестой этаж, застроенный по коридорной системе, с комнатами по обеим сторонам, и, остановившись возле одной из них, стучал долго и без толку. Наконец из противоположной комнаты выглянул какой-то очкастый тип в халате и до тех пор ворчал: «Вот полоумный, стучится в запертую квартиру», — пока Камил не понял, что фраза эта относится к нему. Только теперь он заметил, что на дверях висит замок немалых размеров. Он смотрел на него и раньше, но совершенно забыл, для чего люди пользуются висячими замками. Камил смутился.
— Я к пану Мыстковскому, — сказал он.
— Нету пана Мыстковского. Уехал на лето, а тут ходят всякие и колотят в дверь…
Не застав Мыстковского, Камил решил пойти к Шенбакам и там проверить свою идею. Да, он обязательно пойдет к этим смешным людям, до которых вообще не долетало свежее дыхание жизни. До чего приятно повидать старую, наивную как дитя пани Шенбак, уговаривающую дочерей, «чтобы они не бездельничали». Камил вернулся пешком до угла Злотой и Желязной, где в так называемом Пекине жили Шенбаки. Дом этот называли Пекином потому, что только с фасада жили «хорошие жильцы», а в глубине пряталась суровая и пестрая бедность. У Шенбаков, однако, Камил просидел недолго. Он ушел от них с твердым намерением отправиться прямо домой, но с полдороги повернул назад в Пекин. Там жил еще один его знакомый, студент Крумберг, поэт, кинематографист, человек недюжинный, не то, что Шенбаки. Надо было сразу пойти к нему, а не к глупым Шенбакам. Уже глядя на медную дощечку на двери Шенбаков, Камил понял, что совершил оплошность. Разумеется, он ошибся, нелепо было с его идеей ходить к пани Шенбак, у которой три дочки на выданье и она не знает, как их пристроить. Пусть решает студент Крумберг, хотя Камил никогда не был близок со студентом Крумбергом и даже почему-то робел в его обществе. Но тем лучше, тем лучше…
Крумберг занимал во флигеле комнату с «отдельным входом», в которой не оставалось ни одного метра пустого пространства; обстановка была такая, словно, кроме Крумберга, здесь жили сороки, десятки сорок. Костюмы висели на гвоздях, вбитых в стены, на столах и стульях валялись аппараты непонятного назначения, а коробки из-под бананов заменяли бельевой шкаф, кладовую и библиотеку. Отворив дверь, Крумберг так низко поклонился Камилу, что тот испугался. Испугался он еще и потому, что сразу перестал понимать, чего ради сюда пришел. Разглядывая репродукции, украшавшие стены, Камил ждал, пока заговорит Крумберг, но Крумберг пыхтел трубкой и ничто не указывало на то, что он намерен заговорить. У Камила закружилась голова. Обозрев все, что удалось обозреть, не обидев хозяина, Камил сел и, глупо улыбаясь, спросил:
— Что нового?
— Ничего нового, — ответил Крумберг, непроницаемый за своими очками, спокойный, как статуя, как палач.
— У меня много новостей, — пытался завязать разговор гость.
— Да, я слышал. Вы женились?
На этом разговор оборвался. Камил вконец расстроился. Очутившись наконец на лестнице, он вздохнул с облегчением:
— Ну, и влип я с этим Крумбергом!
Повторяя про себя: «Домой! Домой!», — он снова сел в трамвай. А полчаса спустя постучался в одну из квартир дома на Па̀вей улице. Хриплый голос по другую сторону двери спросил: «Кто там?» Камил ответил. В квартире с панической поспешностью наводили порядок. Наконец, шмыгая коротким, расплющенным носом, появился в дверях молодой человек с довольной улыбкой на лице, бугристом, как польские дороги, — знаменитый шахматист Куба Глеб.
— Ну, наконец ты пришел, — сказал он. Несколько дней назад он встретил Камила и пригласил к себе; он и до этого часто приглашал его, но Камил ни разу не воспользовался приглашением. Куба был уверен, что Камил и на этот раз не придет на ужин «в квартиру, которая целикам будет предоставлена в их распоряжение, потому что родители как раз уехали». Камил давно забыл про ужин. Пришел совсем с другой целью, пришел сегодня только ради своей идеи.
Куба спустился в магазин купить закуску. Камил остался один. В углу комнаты стояли массивные, старомодные часы. За стеклом беззвучно качался маятник. Глядя на часы, Камил вдруг увидел как живую Ноэми и подумал о ней с горячей, душевной тоской, как думают о самом близком, самом дорогом человеке. Одновременно у него пропала всякая охота разговаривать с Кубой, разговаривать с кем бы то ни было вообще. Он понял, что его идея нелепа.
Возвращаясь домой, он восстанавливал в памяти переживания вечера. Он собирался порвать с Ноэми, потому-то и настоял на ее отъезде. Он уже давно уговорил себя, будто ничего к ней не чувствует, и решил вернуться домой, к отцу, но прежде желал проверить, что знает мир о его связи с Ноэми, не ее и не их мир, а его мир. Его мир составляли те несколько человек, которых он навестил нынешним вечером. Он никогда особенно близко не был с ними связан, и если теперь они так высоко поднялись в его глазах, то лишь потому, что олицетворяли то время, когда он жил без Ноэми. Он хотел вычеркнуть ее из своей жизни и вообразил, что старые знакомые помогут ему, подтвердят важную для него мысль, будто время этой злосчастной любви не зачтется ему. Таков был его план. Он не обратил внимания на звонок Ежи, не пошел к общим знакомым; новую жизнь он решил начать с возвращения к своей прежней жизни без Ноэми. Между тем на каждом шагу его подстерегала катастрофа. Они знали. Особенно его смущало то, что они не только знали, но приняли к сведению, как нечто совершенно естественное. Пани Шенбак сразу спросила его: