Увидав останки своего любимца у мусорного ящика, Яша Краковский сорвал cq стола молитвенное покрывало и сбежал вниз. Обернув голову покрывалом, Яша склонился над телом сына и начал молиться. Он никогда не молился, но недавно под влиянием событий впал в религиозность. Сосед, переселенец из Груйца, у которого фашисты еще в 1940 году убили дочь и зятя, подогревал в нем эту страсть. Днем этот переселенец выкраивал из кожи изящные ремешки, а в полночь зажигал в плошке с маслом ватный фитилек и молился. Последнее время его влияние на Яшу Краковского стало поистине огромным.
Солдат, который только что убил самого младшего из Краковских, снова показался во дворе. Увидев отца, который, обмотав голову покрывалом, раскачивался над трупом сына, он позвал своего соратника, чтобы и тот мог развлечься столь необычным зрелищем. Однако второй солдат не появлялся. Тогда он решил сходить за ним, но, постояв у входа на лестницу, раздумал и, прищурясь, вскинул винтовку. Послышался выстрел.
Эмануэль видел все это из окна.
9
Истребление продолжалось. Методы уничтожения с каждым днем становились все более изощренными. Избежав вчерашних ловушек, люди попадали в новые, изобретенные сегодня. Опасность подстерегала всюду. Расправа шла уже не на одной улице, как вначале. Смерть разила повсюду.
Забирали теперь даже из мастерских; и людей, плативших золотом за то, чтобы устроиться на работу, выволакивали наравне с теми, у кого не было никаких документов; все зависело от настроения солдат, которым надоедало проверять документы на месте. Тысячи рук с бумажками тянулись к ним, а в ответ раздавалось:
— Потом! Потом! Живее!
И толпе не оставалось ничего другого, как идти в сторону шлагбаума.
— Держите равнение! Равняйтесь! — кричали друг другу люди. — Соблюдайте порядок!
Толпа брела, шелестя удостоверениями — своим единственным оружием.
По мере того как продолжалась «акция», люди становились все безразличнее. Уже не раздавалось ни жалоб, ни стенаний, хотя навстречу гибели шли старики, больные, дети и женщины. Судьба этих толп не всегда была одинаковой. Задержанных то заталкивали в вагоны без проверки документов, то большую часть возвращали в мастерские. Но назавтра приходили другие каратели и тех же самых людей снова выгоняли на плац. Удостоверения, действительные сегодня, завтра не признавались. Смысл всех этих мероприятий, весьма очевидный, оставался по-прежнему неясным для жертв: трудно поверить, что тебе вынесен окончательный приговор.
От тех дней у Эмануэля осталось воспоминание о каких-то бесконечных вереницах людей, несмотря на жару, облаченных в шубы, то идущих, то останавливающихся, чтобы отереть пот со лба, запомнились выстрелы — и прежде всего невыносимое, сосущее чувство голода. Прекратилась выдача хлеба по карточкам, прекратилась контрабанда, голод терзал, подавлял волю. Однажды Эмануэль был свидетелем, как кто-то, увидав человека без нарукавной повязки, бросился к нему со словами:
— Что слышно? Сколько это еще продлится? Сколько должны вывезти? Нет ли у вас хлеба?
Спрошенный достал из-под полы буханку, обратившийся к нему снял с руки часы.
От переживаний и голода мутился рассудок, так случилось и с Эмануэлем, и мир для него надолго заволокло туманом. Эта мгла окутывала всех в то лето. Одни, не поддаваясь ей, боролись за жизнь, другие же, одурманенные, ошеломленные, жаждали лишь одного — умереть.
10
Потеряв всех близких, Эмануэль сунул несколько рубашек и кое-какую необходимую мелочь в заплечный мешок, с которым с той поры не расставался, запер комнату на ключ и вышел из дому, чтобы вести жизнь бродяги. Бедняки и голь, не имевшая ни связей, ни золота, за которое можно было купить место на фабрике или какую-нибудь справку, знали, что единственное спасение для них — получше спрятаться. Буквы СД, сокращенное название гитлеровской службы безопасности, означали для них: спрячься дальше. Им приходилось тщательно прятаться от еврейской полиции. Ценой шести «кроликов», доставленных в караулку, каждый полицейский на день продлевал свое жалкое существование. Шестью «кроликами» оплачивалось право на ношение форменного кепи и на жизнь.
В пальто, которое ночью служило ему постелью, а днем было лишним грузом, Эмануэль спал и прятался в подвалах, на чердаках, среди развалин. Время от времени, чаще вечером, когда прекращались облавы и люди выходили из погребов, он пробирался к себе в квартиру, чтобы взять что-нибудь из постельного белья или одежды. Все это он менял на хлеб у тех, кого гоняли работать на «ту сторону». Время от времени забегал к друзьям, чтобы удостовериться, остался ли у него еще кто-нибудь на свете. Их квартиры обычно оказывались пустыми и ограбленными. Нередко он находил там трупы: люди в тот период травились семьями.
В один день с Краковскими был переселен с улицы Крулевской в гетто и адвокат Куровский. Эмануэль помнил Куровского с детства. Адвокат приносил ему леденцы, но маленький Эмануэль любил Куровского за то, что тот учил его узнавать время на своих больших серебряных часах «омега». Визит адвоката бывал для него всегда событием. Эмануэль робко входил в комнату родителей и с невинным видом становился в сторонке. Адвокат знал, что это значит. Подзывал, сажал к себе на колени, доставал свою огромную «омегу» и просил подсказать ему, который час, так как сам «запамятовал». С сыном адвоката, Ежи Куровским, Эмануэль дружил в гимназии, в политехническом институте, а позднее и в гетто, хотя здесь их отношения стали холоднее. Однажды Эмануэль решил посмотреть, целы ли Куровские, жившие на Кармелитской.
Зашло солнце, на грязной, усыпанной мусором улице воздух был каким-то засаленным. То здесь, то там появлялся человек и мгновенно исчезал. Зловещая тишина обрушилась на Эмануэля, когда он вошел в подъезд дома, где жили Куровские. Тишина эта говорила, что дом уже основательно «прочистили». С растущим чувством страха Эмануэль поднимался на третий этаж. Ступеньки были старые, темные, покрытые масляной краской. На каждой площадке стояли в нише женские фигуры с фонарями в руках. Прежде чем позвонить к Куровским, он проверил номер квартиры, хотя хорошо знал его. Звонок работал. Когда нажал ручку, дверь подалась. Эмануэль очутился в тесном мрачноватом коридорчике с множеством дверей по обеим сторонам. Здесь стояла вешалка с целой грудой одежды, на полу белела осыпавшаяся известка; он не мог оторвать глаз от этой белизны. С учащенно бьющимся сердцем Эмануэль отворил дверь слева и попал в небольшую комнату, тоже не очень светлую: выступ стены до половины заслонял окно, и, кроме того, уже смеркалось. Направо стояла нетронутая белая девичья кровать с занавесочками, напротив — на старомодном письменном столе лежала покрытая пылью пухлая телефонная книга. Как в передней от крошек извести, так теперь он не мог оторвать взгляда от списка абонентов варшавской телефонной сети. Эмануэля бросило в дрожь. С минуту он думал, что здесь никого нет — и вместе с тем знал, что ошибается, — собственно, уже войдя сюда, он заранее знал все. Вернувшись в переднюю, Эмануэль решил уйти, но вместо этого направился в соседнюю комнату. Она оказалась огромной и вопреки ожиданию светлой. Прямо против дверей на кровати, повернувшись лицом к стене, лежала женщина. Она была одета подчеркнуто опрятно — в белой блузке и юбке из черной тафты. Казалось, женщина дремала. Ее как бы окутывала какая-то необычная тишина.
Эмануэль чувствовал, что у него подкашиваются ноги. С замирающим сердцем он прошел на носках в следующую комнату.
У накрытого стола, уставленного бутылками и какими-то сластями, сидело трое мужчин и одна женщина, все старательно приодетые. Один мужчина, средних лет, непринужденно откинулся на спинку стула. Его открытые глаза уставились на Эмануэля, когда тот вошел. Другой, уже седеющий, держался за разорванный ворот рубашки, словно его что-то душило. В то же время лицо женщины не выражало ни малейшей муки, голова ее была слегка наклонена, кончики длинных тонких пальцев чуть пожелтели от табака. Она была исключительной, совершенной красоты, темноволосая, с огромными глазами и великолепно очерченным овалом лица. Человеком, который разрывал на себе рубашку, был старик Куровский. Сына его здесь не было.