Мошкин хохотнул, тоже взял котлету рукой и целиком отправил ее в широко разинутый рот.
Почему-то не Авдеев, а именно Сашка Мошкин вызывал у Марии чувство отвращения. Ей хотелось именно сдернуть его с забора или зажать ему рот так, чтобы он не мог долго дышать — за то, что этот рот изрыгает такие вонючие ругательства.
— Свеча догорает, — сказал государь.
— Ничего, до рассвета недалеко, — доктор Боткин поправил пенсне, вытер платком свою крепкую шею.
Он не мог при государе и государыне находиться в нательной рубашке, поэтому надел верхнюю, а она была из плотной хлопчатобумажной ткани, и доктор потел.
— Идите спать, мне уже не больно, — сказал Алексей, хотя боль продолжала пульсировать в том месте, где после ушиба образовалась опухоль. Поймав взгляд матери, он добавил: — Больно, но совсем немного.
— Я посижу с Алешей, — сказала Татьяна. — Мне все равно не спится.
— Позови меня, если все же захочешь поспать, — сказала Ольга и встала: — И ты постарайся заснуть, Алеша.
Он кивнул и смотрел, как догорает свеча, как, погружаясь во тьму, меркнут родные любимые лица.
Глава вторая
Мамка
12 июля 1918 года
Государь лег на свою постель, уверенный, что уже не уснет до утра.
Но, как это часто стало с ним происходить в последнее время, перед внутренним взором стали появляться какие-то лица, из другого, совсем незнакомого мира.
Вот появился генерал Алексеев. Кто бы мог подумать, что этот человек, которому он доверял в военных делах больше всех, тоже окажется предателем! Нет, неслучайно его глаза косили, неслучайно он избегал встретиться со взглядом государя… Предал.
Ах, да что же это? Сейчас все пройдет, он, кажется, засыпает…
Но кто это улыбается ему?
Это лицо как будто знакомо…
Да-да, конечно! Это хорошее лицо он знает, помнит…
— Правда, помнишь? — спросила женщина, радостно улыбаясь.
У нее от краешков глаз к вискам побежали морщинки, и на белом гладком лбу тоже обозначилась морщинка. Но особенно памятной была ямочка на подбородке, и соболиные брови, и русые волосы, уложенные на голове корзинкой, поверх которой был накинут узорчатый платок.
— Ну, узнал? — она смеялась, зубы были ровные и белые, хотя государь знал, что ей теперь под семьдесят.
— Да какая разница — семьдесят или восемьдесят! Жива, видишь! А я-то как рада тебя видеть! Слава Тебе, Господи, сподобил!
— Да как же это… Мамка, тебя же к нам на Рождество приглашали? И на Пасху, и на именины…
— Это хорошо, что не забыл. А вот и сейчас пригласили. Радость, радость-то какая! Ты ведь и представить не можешь, что значит простой женщине к царю прийти!
— Да почему же не могу? И, во-вторых, ты вовсе не простая женщина, а мамка! Разве ты не знаешь, как мы рады, что вас отец к нам привозил?
— Как не знать. Твой батюшка — всем царям царь. Кто так свой народ понимал? — лицо мамки стало серьезным. — Может, кто и понимал, но твой батюшка знал, что кормить молоком детей царских должны русские мамки. А то как же? И выбирал он правильно — как раз нас, архангельских, поморских. Наши крови как раз самые русские и есть. И молоко разве у наших женщин не для таких ли вот, как ты, царь-государь?
— Да-да, разве я спорю? Моя жена сначала ни за что не хотела, чтобы наших детей вскармливали мамки, все сама старалась…
— Я знаю. И не осуждаю, мне ли осуждать! Все же и ей наши мамки помогли. Вот твои-то родители, отец-батюшка в особенности, знали, что от нас-то сила и идет. А как любили-то нас, как привечали! И всем — царская милость на всю жизнь.
— Это я все знаю, — сказал государь. — Ты все же лучше скажи, как сюда-то пришла?
— Да чудесным образом, разве нужно объяснять? Надо мне тебя было повидать, вот Господь и сподобил.
— Вот как… Я рад, конечно, но все же…
— Что?
— Ты пришла… Просто повидаться?
— Ну да, — она опять широко улыбнулась.
Сидела она на стуле, напротив государевой постели. Белый столп света лился на ее белое льняное платье, на узорчатый плат, на лицо, на сияющие радостные глаза.
— Разве плохо повидаться-то?
— Это… Напоследок?
— Ну что ты, что ты! — она махнула на него рукой. — Чего придумал. Давно не виделись, вот и все.
— Нет, мамка, не все! — он тихо улыбнулся, взял ее теплую, мягкую ладонь и приложил к щеке: — Ты ведь сама говорила, что я понятливый, смышленый. Поэтому и любила, а? Знаю, знаю, тебе все детки царские дороги, но все же меня выделяла? Я ведь чувствовал, когда вы к нам приезжали на праздник… И как ты на меня глядела, и как по голове гладила…
Дети ведь такой народ — они все чувствуют. Только не говорят, потому что взрослые запрещают… А вот теперь я могу тебе все сказать. Ты рада — и я рад.
— Если хочешь знать, — она погладила его по волосам, словно он снова стал мальчишкой, — я тобой всегда гордилась. И не потому, что мне счастье выпало тебя грудью вскормить. А как узнавала я твои царские дела, так сердце радостью и окатывало.
— Да что ты, мамка… Меня ведь кровавым назвали. И отречься принудили. Я будто победе прийти не давал. Бабником и пьяницей объявили…
— Не надо. Ну чего ты? Будто я не знаю, какой ты? Да ни на минуту у нас никто и никогда ничему такому не верил. Я тому радовалась, что ты всегда по совести поступал. Плакала, конечно, когда у тебя горе было. А то как же! Враг человеческий, он что? Он как раз на Божьих людей и наступает.
— Так ты… все же к Божьим людям меня относишь?
— Конечно. Иначе разве бы я пришла?
— А может… просто утешить? Чтобы я не плакал?
— Ты всегда держать себя умел и без меня. Они разве видели слезы твои? Сами рыдали, когда ты с ними прощался, вспомни-ка… Когда из ставки-то Могилевской уезжал…
— Да разве ты там была?
— Я с тобой всегда была.
— Да как это возможно? Разве ты мой Ангел Хранитель? У меня Николай Угодник, и в день Иова Многострадального я родился…
— Как будто я не знаю. Специально про этого Иова у нашего священника отца Прокла все в подробностях расспросила. А только не нам судить, где кому быть.
— Да, разумеется, — согласился государь. — Скажи… ты… там?
Она улыбнулась светло:
— Да ведь благодаря тебе!
— Правда?
— Истинная.
— Ах, как я рад! Даже не рад, это не то слово…
— А ты не ищи слова. Я по глазам твоим все вижу. Ну все, пора мне. Вот ведь как славно поговорили!
— Погоди, мамка. Ну что тебе стоит еще здесь побыть? Это мне нельзя, а тебе…
— А мне — тем более.
Он встала, повернулась и, продолжая улыбаться, растаяла в белом столпе.
Государь протянул вперед руки, но свет собрался в узкую полоску, потом превратился в светящуюся точку, которая, быстро удаляясь, улетела через окно.
Глава третья
«Американская гостиница»
13 июля 1918 года. День
Наверное, «Американской» эту гостиницу назвали потому, что она претендовала на самый последний шик. Бывшие ее владельцы — банкирская семья Поляковых, одна из самых богатых на Урале, — стремились ко всему «новому и передовому», но все равно «отстали от времени», не влившись в большевистскую Россию и удрав с капиталами в ту самую Америку, которой они так подражали, живя на Урале.
В гостинице была «стильная» кожаная мебель, множество разнообразных светильников — торшеров, бра, люстр, настольных ламп. В ресторане устроили новинку — бар с крепкими напитками, навешали картинок с американскими красотками и ковбоями в широкополых шляпах, и гостиница стала пользоваться в городе успехом.
Советская власть содрала все эти картинки, бар переделала во входную комнату с охраной для проверки пропусков, а в некоторых номерах, из которых вытащили кровати, установили столы, сейфы и организовали кабинеты чрезвычайной следственной комиссии.
В других номерах жили теперь не буржуи, которые проматывали здесь сумасшедшие деньги, тискали девиц и напивались до бесчувствия, а те чекисты, которые крепко взяли власть в свои руки и решили удержать ее любой ценой.