И вот раздетые и разутые люди шли в смерть по сорокаградусному снегу и сами отпевали себя — слова похоронного песнопения далеко, далеко разносились в замороженном, как бы хрустальном воздухе. Спасшийся от такой или подобной же участи только тем, что он стал чешским солдатом, поручик Мухин ни о чем не думал и не рассуждал. Передернутый затвор послал патрон в ствол, ствол лег на проволоку, Мухин чуть присел, чтобы прицелиться…
Вспоминая после обо всем том, что затем произошло, Мухин поражался именно автоматизму всех своих движений и действий. Сознательность разума совершенно их не контролировала. Всё это было совершенно равносильно тому, когда, увидев утопающего, спасать его бросается человек, не умеющий плавать. Мухин забыл о себе, им владел благороднейший из человеческих инстинктов: самодовлеющая реакция на насилие, реакция, не допускающая насилию остаться без наказания…
Мухин выстрелил в ту группу одетых в шинели и вооруженных людей, что шли впереди белых привидений, певших песнь смерти. Он не мог вспомнить, прекратилось ли пение после его первого выстрела. Он клал выстрел за выстрелом по разбегающимся черным фигурам. Потом он вырвал из подсумка вторую обойму и стал перезаряжать винтовку. Тут к нему подбежали сзади и опрокинули его в снег. Он сопротивлялся, но его держали. Он думал, что это красные.
Но это были чехи.
III
После, уже в станционном здании, чех-офицер с хорошо выбритым, откормленным лицом и в франтовской шинели, сидя за столом, говорил поставленному перед ним поручику Мухину:
— Я чешский комендант, я могу вас расстрелять, — и слова «комендант» и «расстрелять» звучали в его речи не по-русски.
— Нет! — хрипло ответил Мухин.
— Почему нет? — удивился и обиделся чех. — Вы чешский солдат. Только! Вы обязаны были охранять эшелон. Только! Вы бросили пост, вы открыли огонь по большевикам, с которыми у нас заключен теперь нейтралитет. Вы есть военный преступник. Вы есть неблагодарный преступник, который за добро заплатил нам злом.
Чех коверкал русскую речь и его произношение было комично.
Но Мухину было не до этого. После всего того, что произошло, он чувствовал во всем теле страшную усталость, невероятную слабость, и ему больше всего на свете хотелось лечь, лечь куда угодно, хотя бы вот на этот холодный и заплеванный станционный пол — лечь и немедленно же уснуть. Ведь он сделал что нужно, и сделал хорошо, а что с ним теперь будет — не так уж важно.
Но вместе с усталостью пришло к Мухину и спокойствие. Помолчав несколько секунд, он сказал:
— Они вели убивать пленных… Моих соратников. Как я мог это выдержать? Как смел бы я это выдержать!
— Но это было не на нашей территории! — опять закипятился чех. — Мы не вмешиваемся в дела большевиков, чтобы они дали нам возможность без помех добраться до Маньчжурии. Вы были чешским солдатом, вы — преступник! Мы выдадим вас большевикам, если инцидент расширится и они потребуют этого!
— Что я могу возразить против этого? — пожал плечами Мухин. — Да это и не так важно. Но вы, то есть ваше командование, виноваты в судьбе тех несчастных, которых я хотел защитить. Собственно, вы виноваты, — подчеркнул он, — и в их гибели: ведь большевики содержали этих пленных на вашей территории… Да, да, — повысил голос Мухин, стараясь быть услышанным в гвалте поднявшегося возмущения и протестов. — Ведь весь пакгауз стоит на земле железной дороги и только дверью был обращен к поселку!
Справедливость слов поручика Мухина ничем нельзя было опровергнуть, его можно было только перекричать, принудить к молчанию, выбросить из помещения комендатуры. Это и сделал офицер, приказав отправить Мухина в арестное помещение. Таковым оказалась негодная для собственного своего назначения станционная уборная, в которой Мухина и заперли. К счастью, в ней было очень тепло, почти жарко. Оставшись один, офицер лег на пол, пристроив под голову оказавшуюся почему-то тут же пустую патронную цинку, и мгновенно уснул.
Утром Мухина разбудили и сказали ему, что он свободен и может идти на все четыре стороны: станцию Иннокентьевскую заняли каппелевцы. Прямо из вокзала офицер отправился в свой эшелон, где в вагоне оставались у него кое-какие вещи. Чехи встретили его равнодушно, как будто ничего и не произошло. Этой выдержке их Мухин даже подивился.
— Прощайте! — обратился Мухин к своим недавним сотоварищам. — Пришли наши части, и я ухожу к ним. Простите, если из-за меня вам были неприятности. Я сделал то, что обязан был сделать.
— Ничего! Прощай! — ответило ему несколько голосов. А сосед Мухина по нарам, пожилой уже чех из Богемии, пожал ему руку и сказал ласково:
— Не думай, брату, что мы не понимаем тебя. Но, поступив к нам, ты должен был забыть, что ты русский, а помнить только нас и свой долг как чешского обчана. Мы хотели тебя увезти с собой в Чехию, ты хороший человек, но… не судьба!
И Мухин навсегда расстался с чехами. Осталось у него от этого народа двоякое впечатление: запомнилась сентиментальная чувствительность чехов, способность разжалобливаться (Мухин не мог подобрать другого слова) при виде подбитой птички или больной кошки — и практически сухая черствость во всем том, что затрагивало их интересы хотя бы минимально.
Через час поручик Мухин был принят начальником штаба той воинской части, что заняла ст. Иннокентьевскую. В небольшой комнате обывательского дома было тепло, на окнах стояли цветы в горшках, золотились ризами иконы в углу, — мирный угол какого-то иннокентьевского мещанина.
Начальник штаба, черноусый, румянощекий подполковник с ученым значком на мундире, говорил Мухину:
— Присоединиться к нам? Хорошо, прекрасно. Очень рады. Но имеете ли вы лошадь, сани, вообще, так сказать, средства передвижения?
— Нет, конечно, — ответил Мухин. — Я уже вам докладывал, что следовал в чешском эшелоне…
— Так вам всего лучше и следовать в нем до Читы. А там явитесь ко мне, и я вас зачислю в часть.
— Но это уже невозможно, господин полковник, — и Мухин рассказал о том, что произошло ночью.
Рассказ Мухина не произвел на полковника особенного впечатления.
— Это, значит, те двенадцать трупов, что лежат неподалеку отсюда. Да, да, почти донага раздеты. Многие штыками поколоты. А чехи — чего же от них ждать. Вот они не хотят, чтобы мы брали Иркутск, сейчас наш генерал торгуется об этом с Жаненом и их командованием.
И вдруг глаза начальника штаба блеснули и почти заискивающе взглянули в лицо поручику Мухину. Заискивающе и оценивающе.
— Послушайте, — переходя с весьма равнодушного на самый ласковый тон, начал офицер, — послушайте! А не сможете ли вы помочь нам в одном маленьком деле? Впрочем, прошу прощения — не в маленьком, а как раз огромном и небезопасном деле.
— Пожалуйста! — привстал Мухин. — Сочту своим долгом.
— Нет, сидите, сидите, прошу вас! — удерживая Мухина рядом с собой на диване, заторопился начштаба. — Дело вот в чем, видите ли… Скажите, у вас на папахе еще чешский значок?
— Я его снял уже. Но он у меня в кармане. Забыл, уходя, сдать.
— И прекрасно, и расчудесно! Да что мы так-то говорим… Вы уже завтракали?
— Нет, еще ничего не ел.
— Ну, так мы с вами сейчас кое-что наскоро соорудим. Но видите ли, в чем дело, и дело, повторяю, очень важное, — начштаба прямо и уже по-начальнически, даже строго, взглянул в глаза Мухину. — Не могли ли вы, пользуясь вашим значком на папахе, пройти в Иркутск и разузнать, как красные готовятся к обороне? Мне, видите ли, передавали, что входы в те улицы, что обрываются у берега Ангары, то есть как раз те, что нам нужны для штурма, красные баррикадируют ледяными баррикадами и устанавливают за ними артиллерию. Если это верно, то нужен другой план нападения, иной, да-с, иной-с. И вот вы бы оказали нам огромную услугу, если бы всё это разведали. Конечно, когда мы прибудем в Читу, я представлю вас за это к надлежащей награде. А, что, ну как?