В следующем месяце ранили Масягина, уже офицера. И прислали лечиться в Москву. Тогда, в дни те, все московские газеты печатали фамилии прибывающих раненых, указывая, в какой госпиталь кто отправлен. Поэтому нет ничего удивительного, что в тот частный госпиталь на Большой Дмитровке, где лежал Саша Масягин, однажды пришла девушка в белой шубке и голубой шляпке колпачком.
Масягин не сразу узнал Глашу. Тише сияли глаза и уста улыбались грустно. Подошла к постели, застыла на секунду и вдруг, нагнувшись, коснулась губ навзничь лежавшего Масягина легким, как бы нематериальным поцелуем. И до самого Сашиного сердца прошел запах сладких духов «Сердце Жанетты». Села рядом на стул, чинная, грустная, такая красивая. Сказала:
— А маленького Саши вот нет. Жалко очень. И кому это было нужно — его убить?
— Я не знаю, — вздохнул Масягин. — Я ничего тоже не понимаю. Одно утешение: и меня убьют. Только это и снимает ответственность с остающихся жить.
— Да! — тихо сказала девушка. — И меня, и вас убьют. Всех! Да, да… папа говорит, что скоро начнется революция, и она будет самой ужасной из всех революций, которые когда-либо были. Папа никогда не ошибается.
Потом заговорили о другом.
Глаша, уже курсистка, — филологичка. Очень, очень увлекается курсами и много работает. И хотя было и странно, как это можно учиться на курсах, увлекаться ими и говорить о них, если «скоро всех убьют», но ни Масягин, ни Глаша этой нелепости не замечали.
Потом Глаша позвала Масягина в гости в Отрядное
— У нас всё, всё серебряное, сказочное. И на лапах елей снега вот столько! — Глаша развела руками. — Очень хорошо, и вам будет полезно для здоровья. И кроме того, там, у нас, именно у нас, — подчеркнула девушка, — я это отлично знаю, витает тень милого маленького Саши. Да, да, приезжайте к нам встречать Новый год! Обязательно!
Доктор обещал Масяшну разрешить ему завтра в первый раз встать, походить — трещина в голени уже срослась. До Нового же года оставалось еще две недели. И Масягин дал обещание.
— Но ведь мы еще увидимся!
И девушка ушла, оставив в вечереющей палате легкий, зовущий запах духов и тревожную грусть в глазах шести мужчин, лежавших на пружинных койках.
— Кто такая? — хрипло спросил сосед Масягина, штабс-капитан с пробитым мочевым пузырем, медленно умиравший.
— Так, знакомая одна.
— Славная барышня!
И капитан закрыл глаза. И долго видел Масягин, как желтые ноздри соседа раздувались, ловя еще веющий в воздухе томящий, влекущий и убивающий запах Глаши.
V
За Масягиным выслали на станцию сани, ужасно старомодные, но удобные. В них было положено много сена, и выздоравливающей ноге, которую Масягин так берег, было удобно.
Звонкое, морозное, безветренное утро. Когда выехали из первого леса и добрались до вершины холма, Масягин в память Саши велел старичку-вознице остановиться и вылез из саней. «Здесь полгода назад Саша сказал, что хочет поцеловать русскую землю. А теперь вот он сам… земля! Земля есть — в землю и уйдешь. Бедный, милый, милый! Ах, почему не меня убили?»
Масягин зажмурил глаза. Слезы, покатившиеся с ресниц на щеки, были так горячи на них, холодных.
— Вашбродь, а ведь отрадненская барышня к вам навстречу бежит!
От Столбунцевского березняка, размахивая палками, по снежной целине быстро бежала на лыжах маленькая фигура в белом в белой шапочке.
— Она! — сказал старик, опуская ладонь, прикрывшую глаза, как козырьком. — Способная барышня. А ну, залезай, вашбродь.
Лошади рванули, и под звон поддужного бубенца понеслись сани навстречу белой фигурке, что-то радостно кричавшей.
VI
Весь день прошел в какой-то значительной тишине. Она исходила от сада, белого от снега, шла от сердец, уже давших первую трещину, змеистую ниточку печали, еще сладкой, еще придающей пока всему вокруг лишь красивую певучесть.
Незаметно подошел вечер, синий, хрустальный. Зажгли керосиновые лампы, потом пришла ночь.
Старик-доктор читал в кабинете. Покашливал. Иногда на весь дом вскрикивал:
— Нет, этого не может быть! Не допускаю! Врешь, автор!
Масягин и Глаша поднялись наверх по скрипучей старой лестнице; полгода назад всходил по ней и Саша. В комнате с пианино топилась печь, и по стенам двигались полосы красноватых отсветов пламени. Масягину вспомнилась война:
— Вот так ходит по облакам зарево, когда горят деревни.
Сами зажгли лампу на высокой ножке, стоявшую в углу у софы.
В рамках на стене висели этюды обоих Саш: девушка в белом с букетом колокольчиков в руках. Глаша зажгла свечи у пианино и стала играть. От музыки стало хорошо на душе.
Потом сидели рядом и разговаривали. Когда Глаша поворачивала к Масягину лицо, он любовался легчайшими тенями, падающими от ресниц на щеки. И ему захотелось опять писать желание, которое он не ощущал уже несколько месяцев.
— Как вы думаете, он очень страдал, умирая? — спросила Глаша. — Я говорю, душевно.
— Если думал о вас — очень! — тихо ответил Масягин. — А так, умирая на поле, не страдают.
— Я думаю, что он думал обо мне! Ах, но вы же ничего не знаете!..
Масягин опустил глаза, не спрашивая.
Скоро снизу донеслось:
— Дети, к столу: двенадцатый час!
Сошли вниз. На круглом, уже накрытом столе стояло четыре прибора.
— Вы понимаете? — глаза у Глаши строгие.
— Конечно! — ответил Масягин. — С нами будет и Саша.
Глаша опять убегала наверх в свою комнату, чтобы соответственно приодеться к торжеству встречи. Масягин бродил у стен столовой, рассматривая картины. Все они были старые, потемневшие от времени.
— Чепуха! — сказал старик, подходя. — Всё это чепуха! Малевали крепостные живописцы… Предков моих изображали.
Прибежала Глаша. Она была теперь в светло-сером, серебристом платье, и от нее пахло духами — их новый для Масягина запах был очень силен в жарко натопленной комнате. Сели за стол. Старый слуга в сюртучке поверх косоворотки внес серебряное ведерко с бутылкой вина. Доктор смотрел на золотые часы, держа их в руках. Когда до двенадцати осталось три минута, он приказал слуге:
— Влас, действуй!
Пробка негромко хлопнула, вино было разлито в четыре стакана.
— Саша, мертвый Саша, с тобой первым! — тихо сказала девушка.
У нас в роду делать глупости из-за любви! — показал доктор глазами на один из портретов. — Вон тот пудреный, видите? Поручик Преображенского полка… Влюбился в императрицу Екатерину и застрелился…
И тоже протянул руку к бокалу мертвого Саши.
— До скорой встречи! — просто сказал он.
— Спи спокойно, милый друг! — это сказал Масягин.
Потом соединили бокалы живые:
— С Новым Годом, с новым счастьем!..
Послышалась тихая музыка: это Влас завел маленький музыкальный ящик на соседнем столе; ящик затренькал что-то из «Жизни за Царя».
Старик скоро ушел; ушел и Влас, убрав со стола. В доме воцарилась та безграничная тишина, что бывает зимой только в старых усадьбах. Лишь в деревне подвывали собаки, а может быть, это выли волки в бору.
— Он приезжал к нам еще раз, — рассказывала Глаша. — Вы были уже на войне. Он весь горел, весь дрожал внутренней дрожью, и такая жалость овладела мной к нему, такая боящаяся за него нежность, будто мать я его! Мы ушли в лес, в бор, далеко. Я чувствовала, что он горит, сгорает, — я никогда в жизни не видела таких глаз, наверное, никогда больше и не увижу. Я думаю, что так любить девушку, как он любил в этот день меня, — это даже грех. И я знала, что больше такой любви я не вызову ни в ком, — я действительно была для него божеством, я, простая русская девушка. И все-таки я не любила его так, как должна была бы любить, — я не хотела от него ничего, потому что, в сущности, он был мне не нужен, лишь была благодарность к его чувству ко мне, делающему меня как бы бессмертной, и ужас даже перед этим чувством. Я видела, что он внутренне горит — его лицо всё более бледнело, его кровь сохла! Да, я слышала звон смертной косы над его головой! Мы сели на мягкий теплый ковер мхов под елью… Я сама обняла Сашу, сама привлекла к себе и плакала, и он, к счастью для него, не понимал, что я только хочу своими слезами вымолить его у смерти!.. Я так мечтала, что стану матерью, но судьба и тут обошла меня!