— Гм!
Левадов задирает голову вверх, к кустам и скалам, бегущим к далекому розовому небу, — не прячется ли кто-нибудь там, в этом хаосе камней и шевелящихся веток? Или, быть может, за той стеной фанзы, если она не вплотную прижата к скале? Или ушли уже, забыв или бросив посошок с именем любимой женщины? Впрочем, если прячутся, значит — не опасно: могли бы уже наброситься или выстрелить.
Негромко:
— Эй!
Но откликнулось только эхо, повторив и перешептав осторожное восклицание. И Левадову стало нехорошо. Он, как со стороны, представил себя, стоящего в напряженной позе, с напряженным, исхудавшим лицом, в этой горной щели, перед пустой фанзой, где на камнях разрушенного очага сидит черная жаба. Но внутренне сжав себя, Левадов громче и резче повторил вопрос:
— Эй, выходите… Какого черта!
Эхо троекратно перебросило, унося всё дальше: «рта, та, а…». Внезапно Левадову показалось, что он сходит с ума, что ни ущелья, ни жабы, ни палочки с женским именем — ничего этого в действительности нету, всё — сон, бред, и надо скорее бежать отсюда. И в то же время страстно захотелось услышать в ответ хоть чей-нибудь, хоть какой-нибудь человеческий голос, до того уж измучило душу безмолвие тайги, ее непрерывный гул, грозящий и предостерегающий. Но фанза молчала; молчали камни, кусты, провалы, ущелья. И такая тут тоска опрокинулась на Левадова, что он, не владея собой, с отчаянием и яростью заревел всему безлюдию:
— Выходи! Найду — застрелю!
И сунул руку в карман, хотя, честно говоря, в кармане ничего, кроме спичек, не было.
— Сечас!.. Прямо увязла я тут…
Испуганный, торопящийся, несомненно не мужской, голос этот раздался именно из-за фанзы — человеческий голос, которого Левадов не слышал столько дней! И он сразу успокоил Левадова.
— Ну! — лишь для порядка строго крикнул он. — Поторапливайся!
— Лезу же!..
За качающейся ветвью ольхи забелела корейская курточка и белые же, прихваченные у щиколоток, штаны. Но голова по-русски повязана платком.
— Кто такой? — удивился Левадов, всё еще не вынимая руки из кармана. — Баба? Где остальные?
— Одна я… Женщина… Чуть не померла со страху! — и, опустившись на землю, завсхлипывала, запричитала. — Ох, и горе же мое горькое, и за что только мне Бог жизню такую послал!..
— Стой! — Левадов вытащил руку из кармана и подошел ближе. — Стой! Ты чего завыла, режут тебя? Почему сразу не отозвалась? Одна ты?
— А почем я знала, кто вы такой? — уже смелее ответила женщина, утираясь ладонью. — Как зашуршали по горе, так я и захоронилась. Думала — бандит. Так с узлом в щель и забилась. Видите, руки окровавила.
И женщина, показывая, подняла к Левадову локоть, потемневший кровью по разорванной белой ткани.
— Куда идешь?
— На русскую сторону.
Вскоре, успокоившись, притащив свой узел, Ленка (а это была именно она) сбивчиво рассказала Левадову свою историю, уже известную нам, внеся в нее нового только то, что Сун, обманувший ее и сам, благодаря ее строптивому характеру, разочаровавшийся в ней, скоро продал ее другому китайцу, а тот, в свою очередь, променял Ленку за лошадь и полфунта опиума корейцу Паку, от которого Ленка сегодня на рассвете и сбежала, воспользовавшись тем, что Пак на три дня уехал в городок Хунчун.
— Так! — сказал Левадов, зевая от усталости. — Так!.. Если не врешь, так правда. А пока что лезь к ручью за водой. Вот тебе котелок… А я костер налажу.
III
— Молодые вы очень, — жалостливо вздохнула Ленка, деликатно отведав чумизной каши. — Стало быть, из офицеров и в Китай подаетесь? Разные, значит, дороги… Я накушалась, кушайте теперь сами, — протянула она Левадову котелок. — А я прямо на Занадворовку пойду, мне чего ж ее обходить? Прямо на Гепию, чего они мне сделают!
И, легонько отрыгнув:
— А дома во Владивостоке теперь есть?
— Какие дома? — не понял Левадов, набивая рот чумизой.
— Обыкновенные, — в свою очередь удивилась Ленка. — Для девушек. Ведь в позапрошлом-то году большевики позакрывали все заведения…
— А! — понял Левадов, вскинув на женщину глаза. — Нет, домов, кажется, нету. По улицам барышни гуляют.
— Скажите, пожалуйста! — огорчилась Ленка. — И для чего же им это надо было? Всё равно без этого невозможно, только одни неудобства получаются!
Ленка говорила рассудительно, благонравно, и Левадов улыбался, слушая ее. Она ему нравилась: рыжая, с чистым лицом, белотелая, конечно, как все рыжие; с обильной грудью, распиравшей корейскую курточку. И голос ее нравился ему — сильный, приятный; чуть-чуть картавила.
— Да, — сказал он, зевая, — да… Завтра во всем этом разберемся, а теперь спать. Глаза слипаются.
— А где лягим? — спросила Ленка. — В фанзе? Там потеплее.
— Нет, в фанзе гад, жаба. Может, и змеи есть. Сейчас веток нарублю, на них как на матраце. У костра ляжем.
Левадов встал. Деревья тянули ветви прямо к площадке, и он рубил их тут же. Для костра давала сколько угодно топлива фанза. Быстро были сделаны два ложа с двух сторон костра.
— О Господи! — томно вздохнула Ленка. — Тихо-то как, только лес шепчется. Тепло будет спать.
— Дожидайся! — угрюмо усмехнулся Левадов, разуваясь. — Под утро до костей проберет. Пятую ночь в тайге ночую, знаю.
Ленка копалась над своим узлом, доставая пальтишко, справленное еще в хорошие владивостокские дни, теперь уже старенькое. «Им придется укрыться!» — не без жалости думала она; и, стеля поверх сырых веток кошомку, предусмотрительно захваченную с собой, любезно сказала Левадову:
— Если желаете ко мне — пожалуйста. Мне, конечно, гордиться нечем, но и скрывать нечего: здоровая. Будьте покойны!
— Там посмотрим, — строго сказал Левадов, отводя глаза от круглого, в розовых отсветах костра, Ленкиного локтя, на который, ложась, она опустила голову. — Надо вот еще ботинки просушить, — как бы не сжечь. Давай и твои туфли, просушу…
— У меня корейские, веревочные, сами сохнут, — и Ленка ласково взглянула на Левадова. — Ишь какой кавалер!.. И как бы только я одна ночевала, прямо и ума не приложу. Видно, Бог мне вас послал!
Левадов ничего не ответил. Подвинув к огню свои башмаки, он сушил их, поворачивая к жару то одной, то другой стороной; в то же время, поставив к огню ступни голых ног, он грел и их, шевеля грязными пальцами. Левадов уже подремывал и, сонно вслушиваясь в ночные протяжные гулы тайги, вздыхал и зевал, поднимая глаза на ночных птиц, залетавших в свет костра и пронзительно вскрикивавших.
Башмаки просыхали, пошел пар от подметок. Спать: Ленка уже спит, намаявшись за день; из-под полы пальто высунулась ее голая нога. Левадов встает, укрывает Ленку. Стоит над нею, посапывая, потом шагает к своему ложу. Где-то поблизости кричит дикий козел, и брех его похож на собачий лай.
IV
Под утро нахлынули сны, бессвязные, нелепые, но не страшные, и поэтому Левадов продолжал спать. Вот он оказался на коне, и Конь шел по пустынной улице маленького русского голяка Улица была залита оранжевым светом: заходило солнце.
Левадов узнавал и не узнавал городок. «Как будто это мой Тихвин», — подумал он кусочком трезвой — не сонной — мысли, но сейчас же из-за поворота улицы показался большой прекрасный дом с колоннами по фронтону; в огромных зеркальных окнах его сиял красный и золотой закат. Такого богатого дома не было в уездном Тихвине.
«Это дворец князей Острожских, и город не Тихвин», — сказал сон, и Левадов прогарцевал мимо дворца, задирая голову на пылающие окна. Дворец молчал, молчал городок, и тут Левадов понял, что он на войне, что потому-то так и мертво-пустынно вокруг. И сейчас же увидел себя в военной форме; то, что несколько мешало ему слева, было шашкой, бьющей о его ногу и о бок коня. Левадов миновал дворец. Опять впереди узкая пустынная улица с одноэтажными, совсем тихвинскими тихими домиками. Улица тянулась долго. Левадов скакал ею, и в сердце его была радость. Радость была как-то непонятно связана с сияющими окнами дворца, оставшегося позади.